Юрий Буйда - Все проплывающие
Мы забирались в сад психбольницы вовсе не за яблоками. Здесь было немало укромных уголков, где можно было спокойно покурить без риска нарваться на взрослых. А если нас застукивал Макс, мы знали: этот не выдаст. Мы валялись в высокой траве, дымили дешевым табаком и ждали, когда к Максу прибежит Магилена. Ее голубое платье, ее голубые банты, ярко-пшеничные волосы, ее ослепительно белая кудлатая собачка – все это вспыхивало за деревьями, мчалось, нарастало, заполоняя сад, словно сюда ворвалась взрывающаяся на ходу комета… Мы обменивались иронически-скептическими репликами, боясь признаться себе, что она – прекрасна. Вкусны ли были яблоки – не помню, а вот ощущения света, блеска, яркости, сияния, связанные с юной Магиленой, – живы и сильны до сих пор.
Сумасшедший Тихий Коля ходил за нею хвостом, по обыкновению жалко улыбаясь и всегда – наготове – с золотым яблоком в руке, густо поросшей рыжим волосом. С яблоком для Магилены. Если вдруг захочет. Над ним, конечно, издевались – он не обращал на это внимания. Когда она (мы жили по соседству) дразнила меня, плюхаясь тяжелой мякотью ягодиц на мои колени и требуя, чтобы я держал ее крепче, крепче, еще крепче, не то она упадет, черт возьми, – Тихий Коля подглядывал за нами в щелку, прячась за забором, сжимая золотой плод в ржавой руке с такой силой, что между пальцами проступали клочья яблочной кожуры.
Она умерла, не достигнув двенадцати. Утонула. Ее хоронили в голубом платье, с голубыми бантами в ярко-пшеничных волосах. Умиленные старухи еще долго рассказывали историю об ослепительно белой собачке, которая тайком от хозяев бегала на кладбище – повыть на могиле прекрасной Магилены. Мне снилась кукла, похороненная вместо девочки, – ночами она вдруг вскидывалась в гробу и норовила укусить меня.
Смерть являлась мне во всем своем блеске и ужасе.
Я много думал о смерти. Сперва мне казалось, что она прячется за дверью, с поразительным искусством нарисованной в углу моей комнаты. Почему вдруг неведомому художнику взбрело в голову написать в углу комнаты чуть приоткрытую дверь, к которой я приникал чуть не каждую ночь, пытаясь расслышать какие-то голоса, шепоты, шорохи, звуки, – о Господи, эта дверь! Мне так и не удалось открыть ее в своих снах, хотя теперь я, кажется, догадываюсь, кого мне предстоит там встретить.
Когда родители покидали дом, где я вырос, вдруг обнаружилось, что крыльцо имеет не четыре, как я всегда думал, а три ступеньки. Три. Но и до сих пор, пытаясь в сновидениях вернуться в родительский дом, я спотыкаюсь – о четвертую ступеньку.
Кажется, Аристотель ввел в эстетику понятие ta genomena – так и было, то есть было именно так, а не иначе, – понятие, до сих пор смущающее тех, кто в поисках гармонии факта и вымысла балансирует между игрой ума и памятью сердца. Иногда я с обескураживающей ясностью понимаю: был Макс, была Магилена, был Тихий Коля, сраженный любовью у моих ног, – а вот яблока, возможно, и не было. Я не уверен. Или все же было? Ведь без него не было бы этой истории…
Мне много раз доводилось видеть похороны и даже участвовать в похоронных процессиях. Мимо нашего дома на Семерке плыла, покачиваясь на выбоинах в краснокирпичной мостовой, выкрашенная черным лаком полуторка с откинутыми бортами, в кузове которой на блестящих еловых лапах и охапках пахучей туи стоял обтянутый ситцем гроб, – за машиной брели родные и близкие, в спины которым дышали полупьяные музыканты во главе с Шопеном, Вагнером и Чекушкой, выдувавшим из своей мятой трубы божественно печальные звуки…
Но вот так, лицом к лицу, я впервые столкнулся со смертью, когда вскоре после похорон прекрасной Магилены ко мне с жалкой улыбочкой ни с того ни с сего приблизился сумасшедший Тихий Коля с золотым яблоком на ладони и вдруг упал и умер, уронив яблоко в алую пыль Семерки – оно покатилось к охваченному ужасом юноше…
И что?
Конечно же, я спотыкаюсь о четвертую ступеньку.
Та genomena.
Умерла Магилена. Умер Тихий Коля. Умер Макс.
А яблоко – катится…
Замок Лохштедт
Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной…
Иосиф БродскийРождение и смерть, являющиеся всего-навсего событиями вечной жизни, не из тех произведений, которые могут иметь окончательную редакцию.
Странновато звучит: «Я родился в такой-то раз». Но в действительности так оно и есть, если мы придаем своей жизни какое-то значение, ищем в ней смысл и размышляем о цели ее.
Евангелист Иоанн рассказывает о некоем начальнике иудейском Никодиме, пришедшем к «чудотворцу» Иисусу:
«Никодим говорит ему: как может человек родиться, будучи стар? неужели может он в другой раз войти в утробу матери своей и родиться?
Иисус отвечал: истинно, истинно говорю тебе: если кто не родится от воды и Духа, не может войти в Царствие Божие: рожденное от плоти есть плоть, а рожденное от Духа есть дух…
Дух дышит, где хочет…»
Каким бы ни было наше детство, мы то и дело возвращаемся в ту пору, хотя, разумеется, как бы мы ни напрягали память, верх одерживает воображение: мы возвращаемся в наше представление о прошлом (я не говорю о людях, лишенных воображения, которые наблюдательнее и запоминают факты лучше, нежели те, кто руководствуется inteletto d’amore). Для многих оно – место блаженства, утраченный рай. Впрочем, о рае теологам известно лишь одно: там праведник соединяется с Богом и вечно наслаждается тем, что на языке богословов называется visio beatifica – видением, дарующим блаженство. Там сходятся все силы света, которые, преумножаясь, возвращаются животворящим теплом на грешную землю. Известная нам история человечества, однако, началась после изгнания Адама и Евы из Эдема, ступивших на путь, ведущий, быть может, в эсхатологический Новый Иерусалим.
Цель есть возвращение к цели.
Золотой Век – в прошлом; в будущем – Утопия. Трезвомыслящий Томас Мор выбрал точное название для идеальной жизни – Нет-Такого-Места (u-topos). Европейцы живут Сегодня, русские живут Всегда. В России никогда не было Золотого Века, ибо Византия погрузилась в него, как град Китеж, не оставив нам места в заветном, но оставшемся получужим для нас европейском Вчера…
Рай – это град, сад, небо.
Памятью мы возвращаемся в свои города и городки, в вечноцветущие и щедро плодоносящие сады, безмятежно раскинувшиеся под небесами нашего детства, населенного птицами, облаками и ангелами. Возвращаемся с тайной надеждой начать жизнь сначала, хотя и понимаем, что это желание, свидетельствующее лишь об остатках незрелости в нас самих, неосуществимо. Отойдя на десять шагов от придорожного камня и тотчас вернувшись, вы найдете другой камень. Нельзя ничего начать с чистого листа, ибо все они покрыты незримой тайнописью, независимо от нас созданной нашей же жизнью, и любое новое слово, любая новая фраза, начертанная на таком чистом листе, мгновенно впитает в себя химию тайнописи и помимо нашей воли изменится под влиянием неодолимой магии прожитого и того, что предстоит прожить.
Мы властны изменить лишь измененное.
Окутанный едким паром поезд с вялым скрежетом остановился у перрона, вымощенного мелкими черно-лиловыми каменными кубиками, и из первого вагона на землю спрыгнула молодая женщина в летнем костюмчике, туфлях на высоченных каблуках и широкополой белой шляпе с полуживым плоским цветком на тулье. В руках у нее была сумочка и перчатки – в правую она сунула коричневый прямоугольник билета, на котором было выбито «Саратов – Велау». Она уехала из старой жизни, в которой остались – память детства – лениво плывущие по Волге плоты, накрытые шапками из маслянисто блестевших мух, облепивших тела жертв Великого Голода; учеба в юридическом институте имени товарища Курского и многотысячное факельное шествие в ночь принятия Сталинской Конституции; офицерские погоны следователя прокуратуры, который с утра до вечера барахтался в бумажном море дезертирских дел, не ведая, что за стеной коллеги избивают на допросах Вавилова, а взлетающие над Елшанкой самолеты родились в шарашках, где отбывали срок враги народа вроде лидера фашистско-монархической партии Туполева; наконец запоздалое публичное отречение от мужа – врага народа, которое не спасло ее от изгнания из органов военной юстиции…
Она приехала в новую жизнь, где еще пылили под ветрами с моря развалины Восточной Пруссии и трое рабочих, взгромоздившись на шаткие лестницы, сбивали с фасада станционного здания имя городка, обозначенное на ее билете, – Wehlau. Приехала в город без имени. В город Нет-Такого-Места.
– Как же он будет называться? – спросила она вечером у институтской подруги, позвавшей ее в новую жизнь. – Где-То?
Муж подруги, подполковник, назначенный начальником бумажной фабрики, с улыбкой пожал плечами:
– Это не имеет значения, Зоя. Но Где-То – имя нерусское. Самое подходящее для России название – Когда-Нибудь. На худой конец – Как-Нибудь.