Меша Селимович - Избранное
И если сегодня его могущество призрачно, завтра оно будет реально, и ему не о чем горевать. Вот он сидит плечом к плечу с людьми за мирной беседой, и в этом ничего призрачного нет. А если завтра все это и канет в бездну, будет что вспомнить!
Однако мысли Махмуда не заходили так далеко.
И пожалуй, он прав. Ему важно не то, что есть, а то, что ему представляется. И слава богу! Сегодня это совсем другой Махмуд Неретляк — такой, каким он мечтал и желал видеть себя много лет: и хрипота в груди исчезла, и судорог в ногах как не бывало, и затаенная тоска ушла из сердца.
Жаль, что заблуждению наступит конец.
Он не рассердился, когда я сказал, что иду домой, не уговаривал остаться, великодушно махнул рукой, как бы отпуская меня. Сегодня он не один. До сих пор я поневоле заменял ему товарищей, разговоры за чаркой вина, тепло дружеского застолья. Теперь он может обойтись без меня.
Бог с ним, завтра снова прискачет.
Я торопливо шел домой — тьма непроглядная, холодная, улицы темные, пустые, люди попрятались по домам, прогнала их темнота, как птиц.
Тияна ждет меня в пустой комнате, одна, нехорошо, что я оставляю ее одну, дам ей слово, что больше не буду ее бросать одну, даже из уважения к другим. Ведь что мне другие, что мне Махмуд Неретляк со своим безумием — для всех у нас находится понимание и сочувствие, кроме самых близких, их верность кажется нам такой же неотъемлемой нашей принадлежностью, как собственная кожа.
Хорошо бы, она встретила меня ласково, потому что иначе я не признаю своей вины и мы будем дуться друг на друга, пока не ляжем спать. Пропадет светлая радость раскаяния и пьянящее сознание своей доброты. И ее прощения. Будет просто прекрасно, если она догадается не корить меня за опоздание. А если она станет обличать меня, я пущусь в спор и не захочу признавать свою вину, именно потому что виноват. Только это я должен сам сказать, а не она. И мы поссоримся, она будет плакать и перечислять мои бесконечные грехи, я — злиться и призывать всех богов в свидетели, что я самый несчастный человек на свете и никто меня не понимает. Потом мы помиримся, как всегда неожиданно, и счастливо притихнем, как после грозы.
Будет хорошо, как бы Тияна меня ни встретила.
В подворотне меня перехватил Молла Ибрагим, стряпчий, мой бывший друг и работодатель. Прогуливался, наверное, перед сном — мол, для здоровья полезно,— в этой темнотище пришлось ему вовсю таращить глаза, чтоб узнать и не пропустить мою тень.
— Иди сюда,— шепнул он мне и скрылся в глубине подворотни.
— Ты, похоже, долго ждешь. Обычно я прихожу раньше,— сказал я только для того, чтобы что-то сказать и скрыть свое изумление, что он здесь да еще в эдакую пору! Я почувствовал страх. Что произошло? Какая новая опасность нависла надо мной? Но тут же успокоился, сообразив, что, если б мне грозила малейшая опасность, Молла Ибрагим даже близко не подошел бы к моему дому. За ним, как за лисой по заледенелой реке, можно идти смело.
— За тобой никто не шел? — настороженно спросил он, пропустив мимо ушей мои сбивчивые объяснения.
— Кто за мной должен идти?
— Я разговаривал сегодня…
Мимо прошел мой сосед Жучо, уличный подметальщик, пьяный в стельку.
Молла Ибрагим прижался к стене и замолчал, укрывшись за моей спиной.
Я засмеялся:
— Чего ты испугался? Он пьян, и себя-то в зеркале не узнает, где ему тебя узнать!
— Сегодня я разговаривал о тебе с Шехагой Сочо. Он сам о тебе спросил,— честно добавил он.
— С чего вдруг Шехага стал про меня спрашивать?
— Он мог бы тебе помочь. Велел прийти.
— Как он мне может помочь?
— Место, может, найдет. Он все может.
— Что он потребует от меня за услугу?
— Ничего. Он спросил о тебе, я рассказал все, что знал, и вот он велел, чтоб ты к нему зашел. Пойди непременно.
— Схожу, пожалуй.
— Не пожалуй, а обязательно.
— Ладно, схожу.
— Деньги есть?
— Есть. Спасибо.
— Ну вот, больше ничего. Никому не говори, что я приходил.
Он выглянул из ворот, нет ли кого поблизости, и нырнул в темноту.
Я проводил взглядом его тень, растаявшую во тьме, и еле удержал себя от желания побежать за ним и спросить, зачем, полумертвый от страха, он приходил сюда под покровом мрака? До чего же смешон этот его страх всего и вся, но для него он ничуть не легче от того, что кажется нам смешным. Молла Ибрагим должен был призвать всю свою отвагу, чтоб прийти к моему дому и разговаривать, пусть на ходу и скороговоркой, со мной, человеком отвергнутым и отринутым.
Почему он печется обо мне? Не может забыть Днестр, когда я спас ему жизнь, не думая о своей? Я же объяснял ему, что сделал это не по доброте, не из сострадания, не по зрелому размышлению. Я поступил не рассуждая, почти в беспамятстве, не сознавая, что делаю. С той же вероятностью я мог бы бросить его посередине реки без всякой жалости. Поэтому он не должен считать себя обязанным мне, я давно ему это сказал. Но в памяти остается не причина поступка, а сам поступок. Он помнит, что я спас его, помнит ту страшную минуту, когда он обмарался от страха перед смертью, чье ледяное дыхание он уже ощутил. А в это время какой-то дурень упрямо толкал лодку по беснующимся волнам, спасая неведомого ему человека (мне-то кажется, что я просто держался за лодку, чтоб не утонуть). Конечно, тогда он от души молился за спасение жизни этого другого человека — хотя бы до берега — и за победу над смертью, победу свою и его. И никогда никому не желал столько счастья, как ему, потому что все теперь зависело от него. Он запомнил все: и безумную реку, и безумный страх свой в предсмертную минуту, и безумного молодого солдата — и потом, придя в себя, не мог забыть, что лишь ему да чуду обязан жизнью. Первую жизнь дал ему отец в Сараеве, вторую — я, на Днестре. Первой он не желал, за вторую отдал бы и душу. Как не запомнить родителя, по-особому дорогого? Правда, он мог и забыть, многие забывают, но, на его беду, у него доброе сердце и он хочет за добро платить добром. А его заставили за добро заплатить неблагодарностью. Пожалуй, ему тяжелее, чем мне. Наверняка тяжелее. Память мучит его, вот и сегодня он пришел, невзирая на страх. Не решился передать через другого. Сам пришел. Для него это все равно что пойти на штурм редута.
Когда-то мне хотелось, чтоб среди ночи его разбудили стыд и раскаяние, а выходит, душа у него шире, чем я думал, и он даже борется со страхом, бушующим в его крови.
Да простит его бог, говорил я себе, когда он отступился от меня и не посмел спасти меня наперекор людям. Да простит его бог, говорю я и сейчас, только мягче и теплее, чем раньше. Не в силах оставить свой мучительный страх дома, он нес его всю дорогу ко мне, как огонь на рубахе, как змею на шее, как лихорадку на теле, и наверняка страх терзал его все больше, по мере того как он приближался к запретному месту. И он пришел, обожженный огнем, весь в змеиных укусах, израненный собственными уколами совести, чтобы принести мне, как солдат солдату, весть о помощи.
Да простит тебя бог, честный человек, которому не позволяют быть честным: ты выполнил свой долг, умирая от страха. Я начинаю питать уважение к такого рода отваге. Пожалуй, она стоит больше безоглядной храбрости.
Расскажу Тияне забавную притчу о человеке, которого сделал героем страх, и о честности, порожденной стыдом. Теперь, когда он возвращается домой, совершив глупый, но честный поступок (как сказал бы Махмуд), страх в нем еще сильнее, но сейчас он доволен собой, а это что-нибудь да значит. А возможно, и нет, возможно, он уже раскаивается в своей опрометчивости, но этого я не узнаю, я буду помнить лишь о его подвиге.
Войдя в комнату, я остановился как вкопанный. Тияна была не одна. На сундуке спокойно сидел Авдага.
Мне было бы легче увидеть волка.
Знал ли Молла Ибрагим, что у меня сидит Авдага? В таком случае отвага его еще больше.
Я кинул на Тияну вопрошающий взгляд: что ему надо? Она ответила принужденной улыбкой: откуда мне знать?
Я поздоровался с Авдагой, ожидая, что он объяснит, чем я обязан чести видеть его у себя дома. Однако он не торопился с объяснениями, словно врываться в чужой дом незваным, непрошеным — дело обыденное и естественное.
Но, похоже, и для него это не совсем в порядке вещей: вид смущенный, молчит, многозначительно покашливает, держится скованно и понуро. Надеялся, мол, кх… кх… застать меня дома, уже давно стемнело… кх… кх… Словом, пришлось сказать не столько для него, сколько для Тияны, что Махмуд бражничает в честь своего первого торгового барыша и мне было неудобно его бросить.
— Мразь,— отрезал Авдага.
— Не хуже других,— ответил я.
Тияна, недовольная заключением Авдаги и моим ответом, сказала, что Махмуд хороший человек, только несчастный. Для Тияны это первейшее оправдание.
Для Авдаги это наихудшая хула. Ход его мысли таков: босяк, если б стоил чего-нибудь, добился хотя бы малого. А потом, мошенник не может быть хорошим человеком. А несчастный потому, что поймали. Все люди преступники, а уж те, кого суд признал преступником, никогда порядочными людьми не станут. Ничего этого он не сказал, лишь переводил свой липкий взгляд с меня на Тияну, словно не понимал, о чем мы говорим. Хуже того: словно не знал, куда нас отнести — вроде и не злодеи, и на порядочных не похожи. Что же мы такое?