Тициано Терцани - Еще один круг на карусели
Что за чудо тишина! А мы, современные люди, избегаем ее, почти боимся — не потому ли, что отождествляем ее со смертью? Мы разучились молчать, не умеем оставаться наедине с собой. Если у нас что-то не ладится, если мы чувствуем, что нас одолевает смятение, мы предпочитаем тут же оглушить себя шумом, смешаться с толпой вместо того, чтобы уединиться где-нибудь и поразмышлять. И это неправильно, потому что тишина, молчание — изначальный, глубинный опыт человека. Без молчания не было бы слов, без тишины не было бы музыки. Если не будет тишины, человек разучится слушать. Только в тишине мы можем пребывать в созвучии с самими собой, восстановить связь между нашим телом и «всем-что-в-нас».
Было время, когда я с упорством проповедника рассказывал каждому, кто соглашался меня слушать, что это за сакральная вещь — молчание, пока не обнаружил среди древних индийских притч одну, в которой все объясняется несколькими словами.
Царь отправляется в лес, чтобы увидеться с одним знаменитым «риши».
— Скажи мне, какова природа Атмана? — спрашивает он отшельника.
Старец смотрит на него и не отвечает.
Царь повторяет вопрос. Риши не отвечает. Царь спрашивает снова, но риши хранит молчание. Царь вне себя кричит:
— Я спрашиваю, а ты не отвечаешь!
— Я ответил тебе трижды, но ты не слушал, — спокойно отвечает «риши». — Природа Атмана — молчание.
Рамана Махариши, индийский мистик, скончавшийся в 1959 году в своем ашраме у подножия Арунашала, горы, которую он выбрал себе в гуру, часто говорил: «Есть много способов общения: прикосновение, слово… но главное — молчание».
Молчание Раманы обладало «особой силой», и на многочисленных посетителей уже одно его присутствие производило ошеломляющее впечатление. Сомерсет Моэм, войдя в комнату, где сидел Рамана, потерял сознание. Приехав в Индию, психолог Карл Юнг договорился о встрече с великим мистиком, но в самый последний момент отказался к нему идти. Возможно, он боялся, что простое молчание Раманы заставит пошатнуться его собственное представление о мировой душе.
Шли дни, и у меня возникло впечатление, что тишине за стенами моего убежища в горах все больше соответствовала тишина внутри меня, и это, в сочетании с одиночеством, дарило мне мгновения настоящего, чистого восторга. Не отвлекаясь, без внешних стимулов мое сознание следовало своими собственными путями, выходило за свои привычные рамки и, в конце концов, успокаивалось. Безмолвное сознание вовсе не означает отсутствие мыслей. Просто за мыслями, возникающими в этом покое, легче следить, в тишине лучше думается.
О, как же миру нужны «учителя тишины» — и до чего же их мало! Неплохо было бы включить такой предмет в школьную программу. Представьте в расписании: «десять ноль-ноль, урок тишины». И это был бы трудный предмет, потому что, привыкнув к непрерывной какофонии городской жизни, мы разучились слышать тишину. А стоило бы попробовать. Если бы в юности на занятиях философией мне первым делом предложили сесть спокойно и спросить себя: «Кто я?», то, возможно, я бы понял или хотя бы почувствовал, что все эти теории имеют отношение к моей собственной жизни и на самом деле не так уж и скучны.
Еще один важный опыт, приобретенный мною наверху, — это общение с природой. Я понимал, почему некоторым народам не нужны священные книги, послания, принесенные кем-то «извне». То, что перед глазами, — и есть их книга, открытая всем и содержащая все послания. Есть что-то сокровенное, сакральное в первозданной природе, до которой не дотянулись руки человека, чтобы переделать и использовать ее для своей выгоды.
Природа в своей изначальной чистоте и равновесии обладает той полнотой, к которой стремимся мы, люди. Я всего лишь наблюдал за ней, и возникало ощущение, что я обрел давно утерянную родину, слышал забытое созвучие. Вернуть свою жизнь в естественный ритм — уже само по себе казалось целительным. В городах мы больше не обращаем внимания на подобные вещи. Уходит день, на улицах темнеет, автоматически зажигаются огни. Люди продолжают читать, ходить, работать — будто ничего не изменилось. Можно вообще все опрокинуть с ног на голову (многие так и делают, когда этого требует работа): бодрствовать ночью и спать днем. Но при этом мы и самих себя переворачиваем. Мы чем цивилизованнее, тем дальше от природы, включая и нашу собственную, которая является частью единого целого.
Иногда, проводя целые часы на перевале, не тревожась больше об уходящем времени, закутавшись потеплее, глядя на горизонт с бесконечными цепями белых и синих гор, я переживал мгновения истинного экстаза. Тот ветер, что поглаживал мое лицо и шевелил травинки у моих ног, гнал и облака в небе. А жизнь, дыхание которой я ощущал в деревьях, цветах, животных, была той же, что пульсировала в моих жилах. Природа помогает расширить сознание; во всяком случае, мое сознание уже было готово вместить в себя представление об Абсолюте. В природе не бывает ничего мелкого, ничтожного, пошлого; ничего такого, что могло бы нас раздосадовать или разочаровать. Более того, наедине с природой чувствуешь, что вплотную приблизился к чему-то великому; и, желая впустить это величие в себя, мы непроизвольно расширяем легкие для глубокого вдоха.
Я был один, но куда ни глянь, везде были десятки, сотни других жизней. Жизнь была повсюду, в различных формах, различных стадиях, она постоянно возрождалась. Космический Паук в этот момент плел паутину Вселенной, и все части этого огромного творения держались на одной нити, как жемчужины в ожерелье Индры, где в каждой отражаются все остальные.
Пауку не нужен был седьмой день для отдыха. Он продолжал ткать. Или это был сон Вишну? В другой прекрасной легенде рассказывается, как Вишну спит, а вся наша Вселенная просто ему снится. И надо быть осторожными, чтобы не разбудить его, — ведь тогда весь наш мир исчезнет в один миг!
Великолепно это зрелище Творения! Творения, которое происходит и сейчас, которое никогда не кончается. Это не творение, длившееся шесть дней и затерявшееся в глубине времен. Здесь нет мужчины, созданного до женщины! Да, собственно, нет и человека, созданного по образу и подобию Творца. Потому что на самом деле все наоборот: это человек создал Творца по своему образу и подобию. Если это не проекция человеческого «я» с его страстями, то как же объяснить, что в разных религиях боги так ревнивы к другим богам, так избирательны в своей любви к людям и настолько мстительны, что способны осудить на вечные муки того, кто за свою короткую жизнь успел чем-то их обидеть? Подобное свойственно только человеку. Страсти, которые религии приписывают Творцу, — чисто человеческого свойства. В природе, вне человеческого общества, подобных чувств нет. Лев не сердится, когда убивает газель, он просто голоден.
Что за удовольствие — следить за собственными мыслями, да еще в окружении всей этой красоты, которой я мог любоваться свободно, не пытаясь завладеть ею! В этом еще одно умиротворяющее свойство природы: ее ослепительная красота — для всех. Никто не думает о том, как бы утащить домой рассвет или закат.
Божественный Живописец не уставал меня удивлять, он был неистощим на выдумки: то мрачная туча, закрывшая солнце, позволяла ему заливать жидким золотом ледники; то стена дождя заставляла горы сверкать металлическим блеском; даже рассвет, это рождение мира из космической тьмы ночи, каждый раз получался у него другим.
Стоило мне только взглянуть себе под ноги, чтобы сорвать пару цветочков в подарок моему бронзовому Миларепе, стоящему на столике, чтобы забыть обо всем. Бесконечное разнообразие оттенков, форм, расположения прожилок на листьях, непохожие друг на друга травы и цветы, некоторые совсем крошечные. Малое и большое, веточка кустарника и гряда Гималаев были выражением одной и той же красоты, частью одного и того же непрерывного яркого действа.
Однажды утром я занимался своими ежедневными упражнениями, повернувшись спиной к солнцу, и вдруг увидел собственную тень на пелене тумана, поднимавшегося из ущелья. Туман быстро надвигался, и внезапно у моей тени возникло вокруг головы радужное сияние. Но мне не хватило времени представить себя осененным нимбом. С ближнего дерева закаркали вороны, они смеялись надо мной.
Вороны, те самые сотрапезники Старца, без спроса решили разделить со мной одиночество, и вскоре я узнал, до чего они любопытны. Когда я сидел в комнате, они подглядывали сквозь оконное стекло, свесившись с края крыши. Стоило мне сесть рисовать, как они тут же устраивались сверху и, по-моему, принимались обсуждать мою акварель. Однажды я услышал их пронзительные крики. Я выглянул в окно — вороны сидели на дереве, а большая обезьяна, устроившись на заборе, обрывала мои цветы. Они меня звали!
На прогулке они тоже не оставляли меня. Когда, изрядно устав после долгого пути, я достигал вершины, вороны уже были тут как тут — кружили, окликали меня с высоты. Им-то, чтобы добраться туда, хватало нескольких взмахов крыльями и подходящего ветра. Я оценивал себя их глазами: ну и тяжеленный, даже от земли оторваться не может! А они — такие легкие, почти невесомые. Как я завидовал им, когда они то стрелой взмывали в воздух, то пикировали в ущелье, где кипела недоступная мне жизнь. Снизу доносились хриплые крики какаров, гималайских косуль. Стоило мне сделать шаг, как откуда-то из кустарников вылетали горные козы и уносились прочь. Да как! Я улавливал лишь мелькнувшую тень. Правы были древние китайцы, когда изображали ферганских скакунов крылатыми. Как же иначе передать это движение — внезапное, легкое, этот стремительный полет над землей?