М.К.Кантор - Учебник рисования, том. 1
Как известно, на Мадрид шло четыре колонны франкистов, пятой колонной назвали диверсантов, наносивших республике удар в спину, и однако Мадрид бы не пал, если бы не шестая колонна; шестой колонной был авангард.
Впрочем, невеселые соображения эти не должны отвлекать от живой жизни. История остается историей, а события, ежечасно происходящие (подтверждают они теорию или нет), имеют собственное значение - гораздо более насущное для живых героев, чем общие вопросы.
XVII
То, что авангард тянется к власть имущим, косвенным образом подтверждает творческая биография Сыча, - но разве одним теоретическим положением опишешь весь комплекс чувств художника? Перформансы его, сделавшись непременным событием всякого столичного собрания, приобрели статус даже не культурный, но больше - общественный. И не чувствовать ответственность за то место, что занял в обществе, Сыч не мог. Скажем, звали его и сомнительные компании - приглашали, например, представители чеченской диаспоры или какие-то темные закрытые акционерные общества, мол, приезжай, повесели своим представлением, - и сулили, кстати сказать, немалые гонорары. Что стоило поехать, да и подзаработать. Был соблазн, но Сыч отказывался. Напротив того, перформансы в Переделкине особых барышей не приносили, но зато приближали к элите - культурной и политической. Одни имена гостей перечислить - и то волнение душит. Тут тебе и поэт Вознесенский, и семья Пастернаков, и префект городской Думы, а то зайдет и сам Иван Михайлович Луговой с женой Алиной - вот так, и не меньше. И не только с перформансами звали теперь Сыча, но и просто в гости, так, зайти, посидеть на переделкинской веранде, послушать шум дерев, попить пахучего чайку из самовара. Да и хорька своего непременно приводите, он-то чем не член коллектива? Берите его, не стесняйтесь, у нас, Пастернаков (Луговых, Вознесенских, Басмановых и т. п.), всегда все просто, без затей. И Сыч брал хорька, и шел, волнуясь, в гости, чтобы вот так, запросто, посидеть среди избранных, услышать, как между прочим произносят имена великих поэтов, подержаться за руки тех, кто строил культуру в этой несчастной стране. Не есть ли это то самое отличие, к которому он стремился, выдумывая свой отчаянный перформанс? Да, он радикал и авангардист, он эпатировал все и вся, он противопоставил себя официозу, но ведь и те, у кого он сидит теперь на веранде, тоже в свое время все и вся эпатировали. А нынче остепенились, чай с вареньем пьют. И варенье-то неплохое! Значит культура так и устроена, что, когда страсти откипят, прежние бунтари могут спокойно посидеть с власть имущими, чайку похлебать. Как мудро придумано! Ведь и политики точно так же: на людях они, энтузиасты, глотку друг другу рвут, а потом мирно идут вместе в ресторанчик и отдыхают. Что же, в самом деле, удавиться теперь из-за этой Чечни (Афганистана, Ирака, Сербии, Палестины, Руанды)? Есть же цивилизованный подход к вопросам? Да, Иван (Роджер, Кристофер, Пьер) - мой оппонент, и наши взгляды на проблему Ближнего Востока расходятся диаметрально, но про фрикасе из барашка мы думаем совершенно то же самое. И в культуре - в культуре так же обстоит. Да, этот дяденька поставил статую Ленину, а этот написал про Ленина насмешливые стишки, - но их обоих принимает британский посол. Это ведь и есть подлинная культура общества, говорил себе Сыч, она много из чего состоит, она все в себя вмещает. Вот, говорил он себе, смотри и учись: пришел Луговой, с самых верхов человек, он с президентом на ты, а рядом - родня некогда опального поэта. И ничего, никаких противоречий. А вот зашел известнейший диссидент Виктор Маркин с супругой. Седой, в лагерях сидевший, в тюрьмах ломаный, гэбэшниками тасканный, а теперь болтает запросто с Луговым. Переделкинские веранды - они всех равняют, потому что здесь - культура. И я - я тоже такой же. Мало ли чего я на сцене вытворяю, но здесь я сижу тихо и воспитанно, поскольку искусство - искусством, а культура - культурой. Правды ради надо отметить, что Сыч сидел на таких сборищах излишне тихо: потерянный, он забивался в угол. Знаменитости разговаривали через его голову, даже тарелку ему не всегда ставили. Раз попробовал Сыч заговорить со стриженой красавицей, женой Маркина, но та столь презрительно поглядела на него, так шевельнула бровью, что у художника все заготовленные фразы пропали. Что же, я вовсе никто для нее? Сыч с удивлением отметил, что хорьку пододвигали стул раньше, чем ему самому, ставили прибор вперед прочих, и вообще оказывают внимания больше, нежели ему, Сычу. А хорек, бестия, избалованный вниманием, выгибал спинку, поводил глазами, тянул шейку. Они не на меня вовсе смотрят, думал в растерянности художник, им хорек куда как интереснее. Но ведь это дико, нелепо. Кто он без меня? Животное. Бездушное создание, зверь тупой и бессловесный. Это я же, я, искусством своим сделал его существование осмысленным. Позвольте, как же так? Это я - автор! Так думал Сыч, сидя в углу веранды переделкинской дачи. Однако его мысли не останавливались на этом, но шли дальше. Ведь бывает же так, говорил он себе, что картины художника привлекают больше внимания, чем сам творец, это даже, как говорят, закон творчества. Вот, допустим, Малевич. Все смотрят на его квадраты, а мастера-то за ними и не видят. А справедливо ли это? Ведь если разобраться, всякий квадрат похож на другой, чего там разглядывать. Между ними и разницы никакой нет, и красоты там - кот наплакал, и смысла в них нет никакого: ну, квадраты - и квадраты. Это человек, автор, наполнил их смыслом. Автор сказал, что они значат вот это и вот это. А человеком- то и не интересуются. Но ведь это он вдохнул в квадраты душу, вроде как я в хорька. Без человека квадраты так и остались бы квадратами, а хорек - хорьком. Но вот проходит время, и квадраты уже ценны сами по себе, а эта шерстяная развратная бестия сидит, шейку тянет, глазками поводит - и ценность представляет уже самостоятельную. И что же, выходит, что теперь квадраты уже не квадраты, а хорек - не хорек? Так получается? Но ведь квадрат навсегда останется квадратом, а хорек - хорьком. Вот если бы бог не вдохнул душу в Адама, кем бы был человек? Здесь Сыч запнулся в своих рассуждениях. Всякое рассуждение об искусстве - уравнение с неизвестным, и неизвестным является душа творца. Здесь же получился явный перебор неизвестных в уравнении тут непонятен и человек, и хорек, и квадрат. И какой из этих иксов значим, а какой нет, - уразуметь было невозможно.
Я привожу здесь этот эпизод биографии известного художника лишь как иллюстрацию врастания авангарда в тело официальной культуры - процесса непростого, но естественного. Выражаясь экономическими терминами, акции авангарда оказались подтверждены банком культуры: официальная культура удостоверила их стоимость.
Биография же гомельского мастера дефекаций являла прямую противоположность описанному выше - и, если задаться вопросом, в чем же именно состояло это кардинальное отличие, - ответ будет прост: в обреченной революционности. Тот, кто решается на подлинную революцию, не мнимую, а поистине безоглядную, неизбежно остается один. В гости не позовут и чаем не угостят. Безумный Дон Кихот, бродящий по дорогам Кастилии, нелюдимый Сезанн, идущий по дорогам Экса, - не являют ли они нам пример гордого, но поистине безотрадного в своем одиночестве духа? Тот, кто отважился сказать всем наперекор, должен быть готов к такой судьбе. Мастера дефекаций давно забыли. Люся Свистоплясова встретила его на улице - и испугалась. Отшатнулась даже, так поразил ее облик некогда известного мастера. Обыкновенный бомж, подумала она, человек, разом состарившийся на тридцать лет, грязный и больной. Седая щетина, нечесаные пряди. - Что? Страшно? - с издевкой спросил художник. Не узнаешь? - А ты ешь что-нибудь? Ты живешь где? - ахнула Свистоплясова. - Ишь, хватились, - отвечал художник насмешливо, - ишь, какая заботливая, а я уж три раза околеть мог. Меня три раза в морг увозили с улицы. Ну, что тебе еще интересно? Как зимой выжил? Отчего не замерз? Не бойся, замерзну еще. Он зябко повел плечами под дырявым пальто. Люся хотела спросить, работает ли он, и удержалась от вопроса. В самом деле, вопрос мог бы прозвучать цинично. Однако художник угадал вопрос. - Работаю я! Да! Работаю! И лучше прежнего работаю! Для себя работаю, не на публику - и, как бы в подтверждение своих слов он расстегнул штаны и принялся мочиться на стену дома, несколько отвернувшись от Люси и прикрывая ширинку рукой. Действительно, некая застенчивость этого жеста, то, что художник при всей тяге к эксгибиционизму позиционировал этот жест как интимный, укромный, - резко отличалась от его предыдущей эстетики. Если прежние отправления мастера были сознательно и даже преувеличенно публичны, то сегодняшний акт представлялся неким апофеозом частного, приватного. Люся не могла про себя не отметить этот контраст, но отнесла его за счет общей зажатости, затравленности и бедственного положения. Лишь позже, спокойно анализируя свои впечатления, она пришла к выводу, что налицо действительно новый почерк, изменение стиля.