Ганс Носсак - Избранное
Да, мой друг, если уж трудиться во имя развития, так не было бы это благодарной для вас задачей?
Но поговорим об Эдит…
13Не следует забывать, что записывается этот разговор едва ли не полтора года спустя. И прежде всего, что протоколист, перепуганный внезапным заявлением — «Поговорим об Эдит», — и представить себе не мог, что Ламбер вскоре скончается. Смерть Ламбера и чувства, которые она разбудила, в корне изменили воспоминание об этой сцене. Кроме того, протоколисту в ту пору был еще неизвестен ламберовский опыт самотолкования, разбор которого, найденный в его бумагах, под названием «Нежелательные последствия» присоединен к этим запискам, ибо в нем по меньшей мере заключена попытка объяснить, какими видели себя Ламбер и его поколение и почему они всячески затушевывали свое изображение, едва она начинало вырисовываться. В сочинении этом встречается парадоксальная фраза: «Нам требуются информаторы, умеющие держать язык за зубами», — фраза, которую с тех пор протоколист не в силах забыть. Если протоколист верно понимает эту фразу, то Ламберу в ту пору было далеко не просто, посвятив столь пространное отступление Норе, внезапно вновь заговорить об Эдит.
Одно только несомненно — внезапный поворот разговора произошел в комнате Ламбера, куда после обеда он пригласил протоколиста, и Ламбер, убедившись, что микрофон обезврежен, говорил, стоя по своей привычке у открытого окна.
Протоколист сидел наискось от него за столом и видел говорящего только в профиль — то зеленый, то синий, то красный от рекламных огней.
Вполне возможно, что в тот вечер первое, что захотелось сделать протоколисту, — это вскочить, запротестовать и по-ребячески заявить: «Об этом я говорить не желаю, это мое личное дело».
Сейчас, задним числом, протоколист испытывает стыд, ибо теперь-то совершенно ясно, что не он, а Ламбер становился в ходе этого разговора беззащитной жертвой. Быть может, чувство стыда и послужило причиной настоящих записок — протоколисту хотелось бы многое искупить. Причиной, почему он так боязливо уклонялся от встречи с д'Артезом, сбежав вместо этого на три года в Африку, могло быть только желание познать ощущение беззащитности, прежде чем с важным видом и самочинной уверенностью предстать перед беззащитным.
В разговоре Ламбер упомянул даже отца протоколиста.
— Пусть вы его вовсе не знали, вам полезно поразмыслить, над чем задумывался член ганноверского верховного суда при виде того, как мир его идет прахом, пока вас пестовали в Розенгейме или на Аммер-Зе. Значение имеют лишь те мысли, которые посетили его незадолго до того, как он был засыпан в бомбоубежище. И наверняка перед вашей матерью и другими людьми в убежище человек этот разыгрывал комедию, пытаясь доказать, будто дело обстоит не так уже скверно и будто привести в порядок наш бедный мир проще простого. Вот, милый мой, мысли, которые имеют значение и додумать которые до конца есть смысл.
Он даже без обиняков спросил:
— Какое вам дело до д'Артеза? Вы носитесь с ним, словно с кинозвездой, вместо того чтобы заниматься собственными невзгодами. Кому это нужно? И чем вы особенным разживетесь, откопав с помощью псевдонаучной любознательности и методов тайной полиции два-три факта? Даже не манекеном, а всего лишь изображением манекена. Для чего мы и сочинили ту коротенькую пантомиму, разыгранную год-другой назад. Да, в работе над ней и я принимал кое-какое участие, но идею подал мой друг. Он сказал мне как раз здесь, в этой самой комнате: надо отбить у них охоту смотреть на наше прошлое как на литературную сенсацию! Вначале я подумывал о протухших кушаньях, от которых человека мутит, и ему приходится сунуть палец в рот. Однако подобная сцена не для массового зрителя. Можно также показать стол, уставленный вчерашними закусками, живописно и аппетитно уложенными, но с душком. Так ведь именно д'Артез бы ими не прельстился, а сценке этой в любом случае следовало оставаться пантомимой. Сорви он всю эту показуху вместе со скатертью со стола, сценка получилась бы чересчур назидательной. А наш неизменный принцип — никаких поучении. Вот мы и сошлись на зеркале. Д'Артез стоит перед зеркалом, одергивает жилет и поправляет галстук, затем он опускает на зеркало штору и собирается уходить. Но тут он еще раз оборачивается, чуть-чуть отодвигает штору, заглядывает в щелку. Отражения, понятно, нет, мешает штора. Д'Артез будто бы удовлетворен, но, видимо, не совсем. Он оглядывается. В стороне стоит вешалка, на ней висит точно такой же костюм, как на нем. Д'Артез придвигает вешалку к зеркалу, приводит в порядок костюм и даже вдевает цветок в петлицу. Вот теперь он вполне удовлетворен, все в полном порядке. Д'Артез еще раз подходит к зеркалу и дергает шнурок, штора взлетает вверх. Вот теперь все в порядке. В зеркале — отражение вешалки, а перед зеркалом — вешалка собственной персоной.
Этого вполне достаточно. Ваш господин Глачке вправе выбирать, что ему заманчивее исследовать, отражение или вешалку. А где же д'Артез? Давным-давно за дверью, не забыв на прощание учтиво приподнять шляпу. Нужно ли ему за сценой крикнуть: «Да здесь я, здесь!» — чтобы пояснить свою автобиографию? Но какое уж это пояснение? Сохрани бог! Ведь за сценой-то кулис нет, и зрители, заслышав это «здесь», точно рухнули бы в ледниковую расселину.
Знаете, чем вы меня из себя выводите? Вынуждаете говорить о вещах очевидных, о которых и говорить не стоит. Я куда охотнее прокричал бы что-нибудь в микрофон, дал бы занятие вашему господину Глачке. Хотя бы изречение, что начертано на развалинах оперного здания: «Внимание! Внимание! Истине Красоте Добру!» Они, конечно же, сочли бы это кодовыми словами, призывом сойтись на Опернплац и взорвать там нашу общественную систему. Но ведь нас занимает вопрос об Эдит. Ну-ну, не горячитесь. Можете сколько угодно бывать с ней, гулять, пить кофе. По мне, хоть влюбитесь в нее, это ваше дело и дело Эдит. Но методы тайной полиции — нет! Этак вы девчонку доконаете. Она, должен вам сказать, весьма восприимчива к подобным штукам. Все наши милые абстракции принимает за чистую монету и пытается применить на практике. Со стороны мужчины такие попытки производят комическое впечатление, но для девицы это прямое самоубийство. Знавал я женщину, которая пыталась жить поэзией… не смейтесь, всякое бывает, человек словно заболевает злокачественной анемией… А кончилось все снотворным. Подсыпала бы она мужу щепотку мышьяка в кофе, вот вам и поэзия, и естественное право, Истина, Красота, Добро.
Вчера вечером Эдит прибежала ко мне сильно расстроенная. Я пытался угостить ее в «Милане» пиццей. Ну ладно, днем вы от нее сбежали, это в порядке вещей. К этому женщина должна привыкнуть, и чем раньше, тем лучше. С этим чертовым естественным правом надобно ладить. Вы простите, что я то и дело подтруниваю над вашим излюбленным понятием. Но то, что вы, поддавшись на ее уговоры, пользуясь методами тайной полиции, рылись в документах об ее отце, это никуда не годится. И не оттого, что ему есть что скрывать, но все, что бы вы там ни нашли, не соответствует истине. Все записанное в документах ничего общего с действительностью не имеет, это не более чем сфабрикованная действительность для службы государственной безопасности.
Прекрасно — наша маленькая Эдит подозревает, что женщина, которая произвела ее на свет, выдала ее отца нацистам. И хотела бы внести в этот вопрос ясность. Уж такая она есть. Приглядитесь только к ее крутому лбу, он точно создан, чтобы стены прошибать. Но к несчастью, стена-то растяжимая, ее не прошибешь, а истина, которую Эдит полагает за ней найти, тоже всего-навсего растяжимая истина. Женщина, якобы выдавшая своего мужа, была не кем иным, как неистово плодливой самкой. А это как раз одна из тех истин, которую от Эдит лучше сохранить в тайне, ведь что ни говорите, а она ее мать. Порядочно вела себя эта женщина или нет, никакого значения не имеет. Осуждать такую самку с точки зрения вины и совести — значит показать себя смешным. Невменяемость была бы, возможно, смягчающим обстоятельством, но это чисто мужской аргумент, почем вы знаете, какой вид принимает невменяемость в женском мире?
Грустно, что вообще приходится говорить о подобных очевидностях. Плодливые самки всегда в своем праве, для чего и существует ведомство безопасности. Беда лишь, что эти милые законы не распространяются на право экстерриториальности, отсюда эта звериная ненависть.
Д'Артеза загубила не его неполноценная жена, а экстерриториальность, присущая ему уже в те годы. Вот вам неприкрашенная истина, остальное легкие погрешности, которые и в расчет-то принимать не стоит. Если уж говорить о вине, так она всецело на д'Артезе, в те давние времена он не умел еще ни скрывать, ни маскировать свою экстерриториальность. Научиться этому пришлось ему лишь в концлагере. И нынче вашего господина Глачке раздражает именно то, что он чует его экстерриториальность, но доказать ее не может, ведь д'Артез человек во всех отношениях корректный и ко всему еще в родстве с фирмой «Наней».