Джонатан Франзен - Безгрешность
Я понял, что предстоит очередная лекция. После гибели отца моя мать стала занудствовать, многословием она как бы заполняла образовавшуюся пустоту. Она, кроме того, осветлила волосы, сделав их желтовато-седыми, чтобы выглядеть старше, больше походить на вдову, хотя ей было всего сорок четыре, и я надеялся, что она, когда минует приличный, по ее мнению, траурный срок, снова выйдет замуж, выбрав на сей раз кого-нибудь состоятельного и политически правее центра. Ее траур, однако, заключался в том, что она злилась на моего отца и на бессмысленность его смерти в авиакатастрофе, предоставив переживать случившееся мне и сестрам. Еще до его гибели я стал относиться к нему мягче, а когда я пришел в актовый зал школы, где он работал, и увидел, сколько коллег и бывших учеников явилось на собрание в его память, я испытал сыновнюю гордость за человека, который всю жизнь любому, с кем встречался, был рад и открыт. Обе мои сестры произнесли прочувствованные речи, похоже, нацеленные главным образом на вдову, которая сидела рядом со мной, прикусив губу и глядя прямо перед собой. Ее глаза оставались сухими до конца церемонии. “Он был очень хороший человек”, – сказала она.
С тех пор я провел с ней три все более тяжких лета. Самая высокооплачиваемая работа, какую я мог найти, была в аптеке Аткинсона, где работала она. Все вечера я проводил вне дома с друзьями и, приходя за полночь, сразу чувствовал нехороший запах из уборной. С маминым воспаленным кишечником трудно было ужиться не только мне, но и сестрам. Синтия, уйдя из магистратуры, стала профсоюзным работником в Калифорнийской долине; Эллен жила в Кентукки с бородатым седеющим мастером игры на банджо и вела коррективный курс английского. Обе они, судя по всему, были довольны жизнью, но все, что видела – и о чем бубнила – моя мать, сводилось к одному: к пустой растрате способностей.
Своей аптечной работой я был обязан Дику Аткинсону, владельцу сети. Вторым летом из трех упомянутых кишечное воспаление у матери усугубилось из-за ухаживаний Дика. Он был приятный человек и стойкий республиканец, и мне казалось, что для моей матери, всегда восхищавшейся его предпринимательским талантом, это далеко не худший вариант. Но Дик был дважды разведен, а она, выдержавшая брак с отцом до конца, не одобряла супружеских расставаний и не хотела пользоваться их результатами. Дик считал этот аргумент нелепым и рассчитывал сломить ее сопротивление. К концу лета она пришла в такое нервное состояние, что гастроэнтеролог назначил ей преднизон. Несколько месяцев спустя она уволилась из аптеки. Теперь она работала – за гроши, как я подозревал, – в команде у Арне Хоулкома, застройщика делового центра Денвера, собиравшегося баллотироваться в Конгресс. Когда я приехал к ней на третье лето, ее здоровье было лучше, но идеализация Арне Хоулкома вышла за все мыслимые пределы, она говорила о нем так много и так занудно, что я опасался за ее психику.
– Что показывают опросы? – спросил я ее по телефону, когда она истощила тему вклада компании “Маккаскилл” в моральные устои страны. – Есть у Арне шансы?
– Арне провел самую образцовую кампанию за всю историю штата Колорадо, – сказала она. – Мы по-прежнему страдаем от последствий правления подлеца президента, который поставил интересы своих подлых дружков выше общественного блага. Каким подарком это стало для демократов с их угодничеством перед группами, добивающимися привилегий, с их тошнотворным, приторно улыбающимся фермером из Джорджии![76] Как мало-мальски разумный избиратель может подумать, что Арне имеет хоть что-нибудь общее с Уотергейтом? Меня это озадачивает, Том, просто озадачивает. Но другая сторона знай себе клевещет, знай себе угодничает. Арне отказывается перед кем-либо угодничать. Зачем это ему? Неужели так трудно понять, что человека с двадцатимиллионным состоянием и процветающим бизнесом только чувство гражданской ответственности может побудить спуститься в канаву колорадской политики?
– Значит, ответ – нет? – спросил я. – Плохие результаты опросов?
Прямого ответа я никогда теперь не мог от нее добиться. Она продолжала бубнить о честности и принципиальности Арне, о независимости его мышления, о рациональном деловом решении проблемы стагфляции, которое он предложил, и я, кладя трубку, так и не знал, что показали опросы.
В следующую субботу Люси и Боб устроили у себя хэллоуинскую вечеринку. Мы с Освальдом, надев костюмы с галстуками, темные очки и наушники, изображали агентов секретной службы. Многочисленные друзья Боба, уже почти десятилетие жившие в радиусе мили от своей альма-матер, для которых вложение сил в пустяки и нелепицу было своего рода политическим кредо, пришли в несуразно концептуальных костюмах (“Я – исключенное среднее между да и нет”, – торжественно сообщил нам, когда мы входили, парень, зажатый, как начинка в сэндвиче, между двумя плоскими кусками пенопласта) и наполняли жилище марихуанным дымом. Боб водрузил на голову лосиные рога, изображая Бульвинкля; Люси была его закадычным другом, бельчонком Рокки. Она вычернила нос, другие части лица намазала коричневым гримом, и на ней была коричневая облегающая пижама с приделанным повыше ягодиц хвостом из натурального меха. Она подскакала к нам с Освальдом и предложила потрогать хвост.
– Это обязательно? – спросил Освальд.
– Я Рокки, белка-летяга!
Она, не исключено, была под кайфом. Мне уже было стыдно, что я привел сюда Освальда, который терпеть не мог контркультурного фиглярства. Я оглядывал гостиную в поисках более молодых, резче очерченных лиц и, к своему удивлению, увидел Анабел, которая стояла в углу, плотно скрестив руки на груди. Ее хэллоуинским нарядом было как раз отсутствие наряда: джинсы и джинсовый жакет.
Люси увидела, куда я смотрю.
– Знаешь, как называется ее костюм? “Обычная женщина”. Понял? Она может только изображать обычность.
– Это Анабел Лэрд, – пояснил я Освальду.
– Трудно узнать без мясницкой бумаги.
Анабел встретилась со мной глазами и расширила их в своей манере – так, будто ее душат. Интересно было увидеть ее в джинсовом костюме – он и правда выглядел на ней костюмом.
– Я подойду, поговорю с ней, – сказал я.
– Не надо, пусть сама начинает снисходить к людям, – возразила Люси. – То же самое было, когда я устраивала гулянку на День Бастилии. На нее смотрели, видели, что с ней стоит пообщаться, подходили ко мне, спрашивали, кто она такая, но к ней боялись приблизиться. Не знаю, почему она посещает вечеринки, где все, по ее мнению, недостаточно хороши для нее.
– Это застенчивость, – сказал я.