Поль Гаден - Силоам
Это ли хотела сказать ему судьба? Что он должен идти дальше, не останавливаться?.. Тогда было хорошо покинуть горы Арменаза: это место исчерпало для него свою силу, ему придется вновь испытать эту силу в другом месте. Счастье, которое он обрел в Обрыве Арменаз, было таким, каким, может быть, нельзя наслаждаться слишком долго в одном и том же месте. Ведь действительно, это место было создано не для наслаждения, но для исцеления. Слепорожденный, которому чудесная вода дала зрение, не должен оставаться всю жизнь, склонившись над фонтаном: пусть возвращается в свои края и смотрит на мир глазами зрячего человека![23]
Симон пришел к дереву, ревностным взглядом объял его раскинувшееся тело. Он всегда находил в нем то же захватывающее и неоспоримое утверждение. Это дерево обладало всем одновременно, оно объединяло в себе самые противоположные потоки и источники, создавая из них лучезарную смесь… И в самом деле, оно теперь обратилось к свету, готовое принять его, украшенное совсем молоденькими листочками, чья уже шумная молодость распространялась от ветки к ветке в оглушающем щебете птиц. Вот и оно преобразилось, обновив свою душу; вот и завершилась медленная невидимая работа весны! И теперь пришло время любить и его тоже как символ!
Молодой человек молча созерцал это сильное и красивое существо, чья гармоничная жизнь расцветала над ним и которое, оставаясь прикованным к земле, охватывало небо нерасторжимыми объятиями… Самые верхние его ветви таинственно запылали в воздухе, и дерево согласным трепетанием отвечало на это первое прикосновение солнца. Казалось — одним движением им завладела весна.
Симон подошел к нему, коснулся его руками, затем спустился по дороге, не оборачиваясь.
Несколько часов спустя, молодой человек ехал в обратном направлении по длинной извилистой дороге, преодоленной им годом раньше, которая, спустившись с высот, оставляя позади наготу воздуха и земли, чистоту неба и грез, пробегая у подножия суровых гранитных стен, откуда появлялась, спускалась с плато на плато, со ступени на ступень, до самой плоскодонной равнины, изборожденной рельсами и следами шин. Симон дважды за год проследовал по той же дороге: один раз — поднимаясь по ней, другой — спускаясь. В промежутке ни одно лицо, ни одно слово, ни один шорох не поднялся к нему снизу. Пусть мир, в который он собирался вернуться, совсем позабыл о нем — сам он был забыт Симоном несравненно полнее. Триста дней, проведенные в горах Арменаза, больше сделали для того, чтобы отдалить его от этого мира, чем десять лет какой-либо другой жизни. Он собирался вернуться к людям, которые ничего не знали об Обрыве Арменаз, его обитателях, его луге — к людям, для которых определенные идеи, определенные ценности были не в счет, может быть, и всегда будут не в счет — одним словом, к «здоровым». Теперь, уезжая, он явственно видел, что хотя болезнь, от которой лечили в Обрыве Арменаз, была той самой, что привела его туда, исцеляли там от другой. И возможно, горожане будут отрицать это чудо, возможно, из-за подобных мыслей они примут его за сумасшедшего. Он собирался вернуться к тому народонаселению, которое, ничуть не подозревая о своих настоящих недугах, выхватывает из действительности лишь видимые или исчисляемые вещи, принимает всерьез зачастую машинальную или ребяческую деятельность и, увлекаемое плотным вихрем жизни, в плену у своей суеты, в рабстве у быта и практической пользы, неизбежно в подчинении у денег, еще не успело заподозрить о существовании на краю света того удивительного мира, что открывается только тем, кто может оставаться без движения. Скольким из них было необходимо, чтобы однажды кто-то пришел, взял их за руку и отвел окунуться в воды Силоама! При этой мысли Симон чувствовал, как его сердце раскрывается для любви к людям, к этому множеству незнакомцев, взваливших на себя бремя нечеловеческих задач и бывших его братьями. Он более не мог думать о них без того, чтобы его грудь не сдавливала тревога: едва он отступил на шаг от одиночества, как они уже обступили его толпой. Ради них ему придется теперь трудиться — ради всех этих людей, которые, может быть, смогли бы, с наступлением вечера, выполнив свою работу, как и он, возрадоваться при виде дерева, но никогда в жизни не находили времени на него взглянуть и — что еще ужаснее, — может быть, даже и не испытывали такого желания, потому что им испортили зрение и они разучились видеть… Но не их, вероятно, будет труднее всего обратить. Было кое-что пострашнее: броня удовлетворенности, уверенности, скепсиса, которой кое-кто себя окружал, кокон рассудочности, в которой они замкнулись! Увы! Может быть, за первым поворотом первой улицы, по которой пойдет Симон, покажется зловещее лицо и холодные глазки Эльстера!.. Симона рассмешила эта мысль. Может быть, в конце концов, это и хорошо. Как хорошо было то, что «Торговый дом Деламбр», ставший теперь домом «Деламбр и Сын», благодаря окончательному вступлению Жюльена на родительскую стезю, все больше процветал и намеревался открыть новый филиал в провинции. Как хорошо было то, что на двери магазина большая стеклянная плита с золочеными буквами на черном фоне заменила старую эмалевую вывеску… Как хорошо было и то, что Минни забыта, и, может быть, даже то, что Ариадна мертва…
Но было ли для него место в этом мире, куда он намеревался вернуться, среди этих людей с опущенными глазами и твердыми ладонями? То, что он хотел делать, или, скорее, кем он хотел быть — ибо только это, по сути, имело смысл, — запечатлелось в глубине его души. Надо ли ему укладываться в какие-то рамки, принимать чужую форму — на этот вопрос год пребывания в Обрыве Арменаз дал точный ответ: не в этом его подлинная цель. Симон думал о знакомых молодых людях; они уже ушли далеко от него, у них было «положение», «место», или они находились на пути к их получению. То, что они нашли себе занятие, было хорошо. Но, возможно, они кичились этим, и это выглядело смешно. Симон спускался с Обрыва Арменаз, обретя новую уверенность: все занятия равны, как говорил Пондорж, у всех них равное достоинство, а человек ценен тем, что находится вне его «применения». С этой точки зрения стремления большинства людей казались ущербными, так же как и то, что ими движет и что они обычно ставят себе в заслугу. Брюкерс и Шартье уже восходили: один — к вершинам науки, другой — к почестям; Симон не испытывал к ним никакой зависти. Он чувствовал себя во власти притяжения семьи. Отец сказал ему: «Ты мне нужен» — и он отвечал: «Вот я». Поэтому первым делом нужно было удовлетворить отца, принести сначала ему немного той любви, что согревает и придает новые силы. Кто же дал Симону узнать цену этой любви? Он не знал. Но теперь более не мог думать о близких без сердечного трепета. Он, наконец, почувствовал, что он с ними одной плоти и крови. Симон обнаружил, как сказал однажды Жерому, что он — чей-то сын… Вот по этому почти неизведанному пути сыновней любви, по этому узкому и еще хрупкому мосту он и собирался сделать первый шаг к миру. С глубокой радостью узнал он о приобретении этого нового чувства — последнем, самом неожиданном выигрыше. Но главное — он знал, что теперь, что бы он ни делал, он был сыном, потомком поколений Арменаза. Что бы ни случилось, он знал, что где-то существует гарантия от неизбежных разочарований, связанных с возвращением к человеческой жизни. Пусть окружающий мир довлеет над ним — в его жизни мелькнула та молния, было то огромное озарение неба, занялась та волшебная заря, по которой он всегда сумеет выверить свой путь. Был тот незабвенный образ и тот немеркнущий свет любви. Было все это — и было место, где это хранилось, была земля, на которую стоило однажды ступить, если потребуется, чтобы вся сила к нему вернулась — та земля, что приняла в свое лоно прелестное тело Ариадны. В Симоне росла уверенность в том, что у вещей, способных внушить такую глубокую любовь, должен быть где-то источник жизни, охраняющий их от гибели.
Поэтому он не пытался унять дрожь волнения, когда к концу дня, незадолго до заката, уносивший его поезд пустился в путь с коротким свистком, не успевшим превратиться в крик отчаяния: он знал, что его грусть не была глубокой, она не укоренилась в нем, она была вызвана лишь толчком этого отъезда. Когда скрылись стены вокзальчика, когда был брошен последний взгляд на склон, где у подножия гигантской скалы лепились крошечные и уже почти невидимые строения Обрыва Арменаз, а внизу поднимающейся этажами зелени ряд скороспелых вишен развесил белую пряжу, он не испытал отчаяния, ибо чувствовал, что из этого места, где он проливал слезы, он уезжал не один.
Поезд повернул. Сквозь грязное стекло Симон увидел, как качнулась гранитная стена, увенчанная лесом, похожим на сгусток тени, распластанный по небу.
Затем, в один миг, все пропало.
Примечания
1