Джойс Оутс - Сад радостей земных
– Там натянули брезент, – сказала женщина. – Ей хорошо, сухо. Это, знаешь, все равно – хоть в больнице, хоть где. Сам знаешь.
Карлтон хотел сказать – да, но только беззвучно пошевелил губами.
– Больница – это хуже нет, – сказал мужчина. – То, глядишь, разрежут, да не того, кого надо. То усыпят, а потом и не проснешься. Ты лежал когда в больнице?
– Вот я не лежала и вовек не лягу, – ответила вместо Карлтона женщина. – Некоторые чуть что – сразу свалятся, а я не из таких, и ребята мои тоже. Детишки ведь всегда то простынут, то живот заболит – эка невидаль!
Карлтон опять услыхал крики жены. Вокруг него люди переговаривались с этой невозмутимой женщиной, будто старались своими разговорами удержать Карлтона, окружить его стеной слов. Он мотал головой, косился то вправо, то влево, как лошадь, которая рвется с привязи. Потом, спотыкаясь, пошел в сторону. Франклин протянул ему бутылку.
– Выпей, черт возьми, – сказал он.
Карлтон стал пить из горлышка. Передохнул было, опять услышал крики и выпил еще.
– Оставь-ка немного про запас, – сказала женщина и мягко, осторожно отняла у него бутылку.
Карлтон вырвался из круга; поодаль, хихикая, сгрудились мальчишки. Он подошел ближе, и они кинулись врассыпную.
Кто-то придержал его за плечо.
– Под брезентом ей хорошо, сухо, – вновь сказали ему. – Просто пришел срок.
– Пора – значит, пора, ничего не поделаешь.
– Если б она так не раскипятилась… – начал было Франклин и вдруг умолк, будто ему заткнули рот.
Карлтон очутился возле машины-буксира, тут стояли еще несколько мужчин. Один из них – водитель буксира – в упор смотрел на Карлтона, лицо у него было недоброе и точно каменное. Карлтон отвел глаза. Он боялся, что его стошнит тут же, при всех. Случись такое, ему этого не забудут, засмеют. И он прижался горящим лицом к огромному крюку, свисавшему с толстой цепи, потом почти ощупью побрел вдоль борта в тыл буксиру – здесь уже спустили другую цепь, лежал наготове свернутый канат. Карлтон закрыл лицо руками. Позади было тихо, потом опять послышались стоны и крики.
Хоть бы она умерла. Пусть бы умерла и перестала кричать, тогда непонятная жестокая сила больше не будет давить его, вжимать в землю. Кажется, даже воздух вокруг отвердел и давит, пригибает к земле. Перл опять закричала. Он уже не помнил, что любил ее, ведь такая пытка не имеет ничего общего с любовью. Для любви нужно время, нужно, чтобы душа была спокойна… Для чего он заехал в такую даль? Что он теперь будет делать? Он уже убил Перл, она умерла где-то там, на дороге или в иссохшем от зноя поле, а он и не заметил, и вот теперь ее тело разрывает нестерпимая боль… нет, он клянется всем святым: если только Перл не умрет, он бросит эту бродячую жизнь и за два месяца, пока не настало нескончаемое лето, отвезет свою семью домой… он будет работать с утра до ночи, он на все готов, он отвезет их обратно, пока еще не поздно, пока все они не забыли, где их родной дом…
В тот день у него родилась дочка; в честь одной из его сестер ее назвали Кларой.
2
Где-то сохранилась фотография Карлтона с Перл перед свадьбой: Карлтон – высокий и неуклюжий, Перл около него совсем маленькая и хрупкая; они стоят рядом, свесив руки, не касаясь друг друга, – руки их удивительно близки и в то же время далеки. Тот день был солнечный, ослепительный, и снимок получился чрезмерно, до жестокости, отчетливый, словно их обоих изучали при помощи какого-то зловещего света. Они сняты подле добротного амбара – и крепкие деревянные стены тоже высвечены на редкость подробно, до малейшей щербинки. Девушка, на которой Карлтон собирался жениться, стояла рядом с ним так твердо, упористо, словно добивалась равновесия с ним, таким большим и рослым, и от ее застенчивой, детской, во весь рот улыбки мягче кажется выражение лица Карлтона, который явно напускал на себя подобающую случаю серьезность.
Высокий воротничок у Перл застегнут чуть ли не до подбородка; должно быть, он был очень тугой. Лицо у нее миловидное, но в нем чувствуется хрупкость. Впечатление чего-то смутного, воздушного, словно вот-вот черты проступят яснее – прищуренные улыбчивые глаза, маленький нос, маленький рот. Нечто прелестное и туманное, чему даже яркий солнечный свет не придал определенности обычного человеческого лица. А у Карлтона глаза на снимке видны отчетливо и смотрят прямо, четко очерчены нос и овал лица. И губы сжаты твердо, по-мужски, хотя в ту пору он был почти мальчик. Должно быть, в ту минуту он всматривался в будущее, щурясь от солнца, смотрел на какое-нибудь черное от гудрона шоссе, которому нет конца, – так мрачен его взгляд. А Перл стоит рядом, чуть расставив ноги, по-ребячьи непринужденно, солнце слепит ее, и она ничего не различает впереди, в будущем, ничего не видит.
Когда Карлтон много лет спустя смотрел на эту фотографию, у него подле глаз начинала дергаться какая-то жилка. Но он ни разу не заплакал. Горько не то, что этих двоих, таких молодых, больше нет, горько, что нельзя больше стать подле вот этого амбара и поглядеть на скотный двор и на старый дом напротив. До того дома и того амбара теперь сотни миль, а может, и вся тысяча. До них не добраться, как по ним ни тоскуй. Вечерами, перед сном, плывущие под сомкнутыми веками нескончаемые ряды клубники или бобов вдруг рассеивались, и его окружали приветливые, улыбающиеся знакомые лица – отец с матерью, братья и сестры, родня… точно по волшебству, распадались стены, во сне распахивалась ширь, и он видел знакомый огород, и сбоку фруктовый сад, и скотный двор, где стоит густой дух подгнивающего сена, и амбар… все как есть! И глаза ломило от сознания, что сквозь толщу сна не пробиться, что въяве ко всему этому уже не вернешься.
Мать Карлтона была сильная, спокойная женщина, от рук ее всегда так славно, хорошо пахло – мылом ли, сахаром ли, сиропом… Она быстро состарилась и потом уже долгие годы ничуть не менялась. С шестнадцати лет она без затей скручивала волосы узлом на затылке и ни разу не стриглась – ни разу. Иные женщины завивались и причесывались по-модному, мазали губы помадой и втискивали ноги в узенькие туфельки на высоких каблуках – эти женщины были из чужого, темного, запретного мира, мать Карлтона этот мир презирала. Для Карлтона воспоминания о ней были неотделимы от еды. Вот ее руки ставят на стол блюдо за блюдом, и все они такие горячие, что без сковородника не ухватишь; вот она ложкой накладывает еду ребятишкам мал мала меньше; вот после ужина выходит на крыльцо, кряхтя, садится на корточки и наполняет поскребышками кошачьи миски. А кошки, точно разумные дети, мяучат и трутся о ее щиколотки в грубых чулках. А вот она шарит под амбаром, по углам и кустам в поисках тех яиц, что несушки стараются упрятать подальше от людского глаза.