Захар Прилепин - Обитель
В тот же раз они подробно разговорились.
Артём, конечно, мог предположить, что Василий Петрович поддерживает с ним отношения в ожидании следующей посылки — но человеческое чувство старательно убеждало его, что дело обстоит иначе: здесь, думал он, имеет место простая человеческая приязнь — потому что отчего ж к Артёму не относиться хорошо, он и сам к себе неплохо относился.
«Тем более всем тут надо жить, — завершил рефлексии по этому поводу Артём. — Разве интеллигент — это тот, кто первым должен подохнуть?»
Потом Артёма перевели из карантинной в двенадцатую, в тот же день по досрочному освобождению ушёл бытовик, спавший выше ярусом над Василием Петровичем, и Артём занял пустое место.
Очередную посылку он снова припрятал через Василия Петровича, поделившись с ним и в этот раз.
Когда бродили за ягодами, Василий Петрович в минуту роздыха, вкратце рассказал Артёму историю о том, как угодил на Соловки.
В 1924 году по старым ещё знакомствам Василий Петрович несколько раз попал на вечеринки во французское посольство: недавнее полуголодное прошлое военного коммунизма приучило всех наедаться впрок, а французы кормили.
«Накрывают красиво, а съесть нечего», — сетовал, впрочем, Василий Петрович.
Раз сходил, два, в третий раз на обратном пути попросили сесть в машину и увезли в ОГПУ. Определили как французского шпиона, хотя следствие было из рук вон глупое и доказать ничего не могли совершенно.
— Позорище! — горячился Василий Петрович, однако результат был веским: статья 58-я, часть 6 — шпионаж.
— А у вас что? — спросил тогда Василий Петрович, потирая руки так, словно Артём собирался угостить его, к примеру, варёной картошечкой.
— У чужой бабы простоквашу выпил — заработал кнута и Сибирь, — отмахнулся Артём.
— Артём, мне всё равно, но вы должны знать, что здесь так не принято, — с несколько деланой строгостью, в манере хорошего учителя сказал Василий Петрович. — Если вас спросят, к примеру, блатные, за что угодили на Соловки, — придётся ответить. Потом, разве вы не рассказывали о своей статье на следствии, когда сидели в камере? В камере сложно смолчать — могут подумать, что вы подсаженный.
— Глупость, — сказал Артём. — Как раз подсаженный научен красиво врать.
— Неужели вы бытовик? — всё не унимался Василий Петрович. — А вид у вас, как у законченного каэра! Не верю, что вы способны украсть!
Артём, усмехаясь, покивал, но так ничего и не ответил. Шёл неоглядой, жил неоглядой, задорный, ветреный. Надолила судьба — живу теперь в непощаде. Главное — никогда не вспоминать про отца, а то стыд съест и душа надорвётся.
— …Да и общаетесь с каэрами по большей части, — продолжал Василий Петрович, поглядывая на Артёма.
— Я общаюсь с нормальными людьми, — ответил тот, потому что от него ожидался хоть какой-то ответ.
— И как нормальный человек относится к большевикам? — поставил Василий Петрович неожиданный вопрос.
— У меня младший брат — он пионер и очень бережёт свой красный галстук. А мне нет до большевиков никакого дела. Случились и случились. Пусть будут, — выкладывая слово за словом продуманно, то есть в несвойственной ему манере, ответил Артём.
* * *Пока Василий Петрович нарезал лучок, Артём осматривал келью.
Он был откровенно удивлён.
Высокие белёные потолки. Дощатые, не так давно крашенные в коричневый цвет полы. Вымытое окно почти в человеческий рост. Всего две лежанки. Одна не застелена — на ней доски. Зато на другой — покрывало с тигром, видна белоснежная простыня, подушка взбита и, кажется, ароматна. Над кроватью — полочка с книгами: несколько английских романов, Расин, некто Леонов с заложенным неподалёку от начала сочинением «Вор», Достоевский, Мережковский, Блок — которого Артём немедленно схватил и раскрыл с таким чувством, словно там было письмо лично ему.
Прочёл несколько строк — закрыл глаза, проверил, помнит ли, как там дальше, — помнил; бережно поставил томик на место.
Стол был покрыт скатертью, на столе — электрическая лампочка с расписанным акварелью абажуром, в углу иконка с лампадкой, на гвоздике серебряный крест — Артём коснулся его и чуть качнул.
В нише окна размещались фотография женщины и фарфоровая собачка — белая в чёрных пятнах, с закрученным хвостиком, надломленным на самом кончике.
«А так и в лагере можно жить… — подумал Артём. — Потом ещё будешь вспоминать об этом…»
— Да, Артём, да, так можно жить даже в лагере, — подтвердил Василий Петрович.
Артём никогда б не поверил, что мог произнести последнюю мысль вслух, — он был молодым человеком, нисколько не склонным к склерозу, — однако на мгновенье всё равно замешкался.
— Ну да, — сказал, справившись с собою. — Догадаться несложно. А что Бурцев? Где он?
Василий Петрович, не отвечая, по-хозяйски взял плошку из самодельного шкафа, вылил туда сметанку.
Изучив убранство, Артём уселся на крепкую табуретку меж столом и окошком, стараясь не смотреть, как Василий Петрович ножом ссыпал лучок в плошку и начал всё это большой ложкой размешивать, изредка посыпая солью, — о, как хотелось эту ложку облизать!
Артём взял фарфоровую собачку, повертел её в руках и аккуратно провёл пальцем по линии надлома на хвостике, глотая непрестанную слюну.
— Ах, Артём, как я любил кормить свою собаку, — Василий Петрович выпрямился и, лирически шмыгнув носом, вытер глаз кулаком. — Я ведь не охотник совсем, я больше… для виду. Ружьишко на плечо, и в лесок. Увижу какую птицу, вскину ствол — она испугается, взлетит, и я ругаюсь: «Ах, чёрт! Чёрт побери, Фет», — я собаку назвал Фет, в шутку или из любви к Фету, не знаю, чего тут было больше… У Мезерницкого вроде бы имелся Фет? — Василий Петрович быстро глянул в сторону книжной полки и тут же забыл, зачем смотрел.
Он говорил, как обычно, прыгая с пятое на десятое, но Артём всё понимал — чего там было не понять.
— Ругаюсь на собаку так, — рассказывал Василий Петрович, — как будто всерьёз собирался выстрелить. И Фет мой, по морде видно, тоже вроде как огорчён, сопереживает мне. В другой раз я, учёный, ствол уже ме-е-едленно поднимаю. Фет тоже притаится и — весь — в ожидании! А я смотрю на эту птицу — и, знаете, никаких сил нет спустить курок. Честно говоря, я и ружьё-то, как правило, не заряжал. Но когда поднимаешь ствол вверх и прицеливаешься — всё равно кажется, что оно заряжено. И так жутко на душе, такой трепет.
Артём поставил собачку на место и взял портрет с женщиной, не столько смотря на её сомнительную прелесть — «…мать, что ли?» — сколько пытаясь стеклом уловить последние лучи солнца и пустить зайчик по стене.