Габриэла Адамештяну - Подари себе день каникул. Рассказы
Дверь полуоткрыта: гляди, слушай.
— …скажем, едешь в Париж. И попадается тебе там на глаза какая-нибудь вещь. Ты покупаешь. И видишь: на ней написано: Made in Paris. Ну откуда тебе знать, что она сделана у нас? А ведь мы производим товары для Парижа и для Дублина…
Бывалый парень. И вовсе он не забыл побриться, как тебе показалось в первую минуту; теперь, приглядевшись, ты видишь, что он просто отращивает бороду. У ярко-зеленой рубашки, расшитой спереди цветочками, такой новой, что видно, как она была сложена в пакете, в котором продавалась, расстегнуты верхние пуговицы, на груди, между редкими пучками волос, болтается на золотой цепочке украшенное стразами сердечко.
— …знаешь, какие раньше были одеколоны?
Указательный палец с золотым перстнем властно нажимает на клавишу, перерыв, и здесь, в Крайове, после сорока пяти минут игры хозяева поля ведут со счетом один-ноль, гол забил Балач. Кассетник «Саньо» в левой руке (вот откуда доносился голос Ромики Пучану, когда состарюсь, как с жизнью справлюсь), веер замусоленных книг в правой — парень, отращивающий бороду, тянется к двери купе. Толкает ее и так, и этак — и коленом и локтем.
Дверь со стуком закрывается.
— Знаешь, какая большая у меня выросла дочь?
На лице у женщины с кривыми белыми зубами застыло просительное выражение: неужели и ее рассказ не поможет — пожилые женщины не обратят на нее внимания?
Нет, помог. Платок с золотой нитью и ситцевый платок разом повернулись:
— А ты с ней видишься?
— Видаться-то ты с ней видишься?
— На той неделе… Только она не знает…
Голоса старух, перебивая друг друга, осуждающе:
— Да ходить-то к ней ты ходишь ли?
— Ходишь ты с ней повидаться-то?
Женщина помоложе с заискивающей улыбкой:
— Больше не хожу… Уж пять лет, как не была… Ее приемная мать не велела…
— Э-э, да она тебя позабыла!
— Теперь и не узнает!
— Теперь — все! Отрезанный ломоть!
Рассказчица поспешно, услужливо поддакивает, улыбается, сверкая белыми кривыми зубами. Коли они так говорят, значит, так оно и есть: позабыла ее дочка.
— Отрезанный ломоть, да… Отрезанный… Так ведь у меня одна забота: чтобы знала она своих братовей…
— Что?
— Что знала?
— Чтобы знала, что у нее на этом свете есть братья… Вот, к примеру, на прошлой неделе она в овощном торговала. Мачеха ее вместо себя поставила. А они приходят и говорят: мол, мама, она в овощном яйцами торгует! Хотела я было пойти, взять у нее яиц, а потом думаю: не пойду — и не пошла…
Дверь в купе чуть отодвинулась. Теперь и оттуда слышны голоса.
— …Значит, возил я за границу товары. Бывало, приедешь к вечеру и сидишь на границе, день сидишь, два. Пока у тебя не примут товар, не уедешь. Ну, сидишь — что делать? С тоски дохнешь. Вот мы и глядели на поезда. Так ты бы видел, сколько поездов приезжает! И что же ты думаешь? Когда приезжают, в них ни черта, а уезжают битком набитые товаром! И вот сколько раз я бывал на границе, всякий раз стоишь — до посинения — и все смотришь! Ну хоть бы один приехал полный…
— Билеты, абонементы!
— Абонементы…
Скоро уж первая остановка. Сжались еще больше, чтобы пропустить контролера, подняли над головами пузатые сумки с испорченными «молниями» и прикрученными проволокой ручками, разорванные пластиковые пакеты; одни отчаянно толкаются, другие деликатно поджимаются, а то вдруг: да пошел ты к… Гражданину из уборной удалось даже — каким образом? — прорваться к дверям купе, но — увы! — за ним ринулась вся толпа и забросала дерматиновый диван истрепанными портфелями с торчащими из них батонами.
— …А давно твой муж-то помер?
На сожженном солнцем лице снова сверкают кривые белые зубы.
— Двенадцать лет прошло, да. Дочке шесть недель было…
Вот уж сколько прошло! Двенадцать лет! Целая вечность! Все три голоса звучат невыразительно.
— А как радовался он девочке…
— Да прям! Будто мальчикам не радовался!
— Значит, девочке он особенно радовался…
— Как сейчас слышу, бывало, говорит: теперь будет кому поплакать над моей могилкой.
Кто-то наподдал тебе в бок, поручень под окном врезается в ребра, еще кто-то волочит по ногам два огромных пузатых мешка с хлебом.
— А тот, который его порешил, тебе дает чего-нибудь?
Парень с кассетником «Саньо» под мышкой проталкивается к выходу. Узкое мускулистое тело напряжено, внедряется в людскую гущу, рвется вперед, «дипломат» колотит всех подряд по коленям, изодранный голубой пластиковый пакет, набитый хлебом, проходится по бокам и ягодицам.
— Этот, который его прикончил, дает тебе чего-нибудь на детей?
— Сто пятьдесят леев… Большему-то уже восемнадцать. Остался у меня только меньшой… А про девочку, как я отдала ее, так ему и сказала. Как документы оформила, так и деньгам конец!
Нет никакого смысла заглядывать в купе: на свободном месте расположился гражданин из уборной. Пытается закрыть портфель, из которого вынул зеленую бутылку.
— Так разве я тебе не говорил? — удивляется он, наклоняясь и старательно отыскивая безопасное место для портфеля на полу между запыленными, стоптанными, драными ботинками. — Я же сказал: у меня работа такая — полсуток на работе, сутки дома. Две секретарши и газовое отопление во всех комнатах… Что ты хочешь — гостиница!
Теперь зеленая бутылка зажата у него между коленями, он с трудом вытаскивает из нее початок, служивший пробкой, и икает.
— Выбираю, значит, себе комнату потише, зажигаю в печке газ — и я король! Тут тебе и кресла, и диван, и пуфы мягкие. Располагайся где хочешь! Никто не войдет…
— …Люди меня ругали, мол, напрасно сказала, что отдала девочку, мол, можно бы деньги с него так и брать. А мне без надобности, говорю, грешить из-за полутораста леев. Чтобы меня он проклинал…
— А в тюрьме он сидел?
— Три года. Видно, судьба…
— …Днем в ресторане пропущу кружку пива… Можно бы и трехчасовым уехать, ключи оставить у горничной. Она возьми да уйди, а тут, как назло, пришли проверять…
— …Видно, уж судьба ему была убить. Я-то его простила, да ничего не поделаешь — закон…
Она пожимает плечами, равнодушно и бессильно. На загорелом лице снова сверкают кривые белые зубы.
— Оно конечно… Разве он хотел убить?
— А потом платить…
— …Как же это ты такую работенку огреб?
— Да через одного человека… Вылку…
— Вытку?
— Нет, Вылку… Ну, конечно, я ему иногда бутылочку вина…
— Ты ему птицу понеси… Птицу или еще чего, такая работенка на дороге не валяется…
— …Так что денег не взяла. Какая мне от них радость? Вышел он, значит, из тюрьмы…
— Женился?
— А как же, женился… И дети у него есть…
Она одобрительно улыбается, и голос у ней довольный. Все устроилось. Все как полагается.
— …Раньше-то я работал в аэропорту Бэняса. Десять лет! Даже и не знаю, как выдержал! Воруют там, черти полосатые, мед, чтоб им ни дна ни покрышки!
Он ждет, когда вернется к нему зеленая бутылка, и держит на коленях сжатую в кулак левую руку — будто прячет огрызок кольца. Волосы, подстриженные ежиком, кажутся еще белее под черной шляпой; и щетина на румяном лице белая.
— Понимаешь, какое дело: во дворе стояло несколько бочек. Они, черти, клепку долотом разобьют, банку подставят — мед весь и вытечет.
— А ты что? Не рапортовал?
— Как не рапортовать? Рапортовал. Черти полосатые, чтоб им ни дна ни покрышки, я ведь им говорил: мол, придет милиция, стружку-то с меня снимут. И надо же — тут тебе и милиция, и госбезопасность, а эти черти без банки меда не выходили!
Из окна купе видно, как бежит вспять огромная свалка Кяжны. Потом — уродливо-щербатые стены старинного монастыря, над которым, неизвестно по какой причине, плывет облако дыма.
— …Чему быть, того не миновать! Ведь в ночь, когда он пришел, она к нему кинулась, ручонки — вот так — протянула! Папочка, говорит, как хорошо, что ты пришел! Так ему и сказала: папочка, с коих пор тебя жду! И за руку его берет…
— Это которая теперь в магазине?
— Она самая… Он ей, значит, вроде как приемный отец.
За окном сплошное море шелковистых хохолков — кукуруза; листья от засухи пожелтели, свернулись, как сигаретные гильзы. Потом — бело-розовое поле цветущей клещевины.
— Да, чему быть, того не миновать! Добро бы он первый пришел. Ведь нет же. Но она, едва его завидела, зараз сказала: папочка, с коих пор тебя жду! Тут и я говорю: видать, так ей на роду написано! А она: я, маменька, все равно в кооперативе-то не останусь, провалиться мне на этом месте…
— Вот те на! Сколько же ей годочков было?
— Четыре годика! А вы думаете? Она все знала! Все видела! До двух годков я, бывалоча, ее привязывала. Так она мне, бывалоча, и скажет: не привязывай меня, маменька, не привязывай, у меня от этого руки-ноги отнимутся… А что мне было делать? — Лицо расплывается в доброжелательной улыбке. — Бывалоча, я ее привяжу, а сама на работу. Чтобы у меня надел не отобрали. Старшие-то в школе. А потом…