KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Кирилл Кобрин - Где-то в Европе...

Кирилл Кобрин - Где-то в Европе...

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Кирилл Кобрин, "Где-то в Европе..." бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Сентябрь восемьдесят пятого я провел в Питере, для меня уже не Ленинграде. Старый Питер бока повытер, да так в потертом камзоле вылез на сцену и сбацал:

Сидя на красивом холме,
Я часто вижу сны,
И вот что кажется мне…

В этих снах я уже не видел ни финнов, ни пепси-колы, ни «Медного всадника», ни Эрмитажа с Русским музеем. Центром Вселенной была улица Рубинштейна, дом номер 13, крохотный совдеповский зальчик мест на сто пятьдесят, засранная сцена и на ней полубоги. Разговаривали мы с друзьями исключительно цитатами из песен; как герои этих песен, лакомились «Кавказом» и дымили «Беломором». Книги читались лишь те, что упоминал божественный Боб: Толкиен, «Похищение быка из Куальнге», «Дао дэцзин», учебники по буддизму доктора Судзуки. У меня сохранился экземпляр англоязычного «Хоббита», надписанный каким-то гребенщиковским приживалом. Некий Серега dixit: «Чтобы стать бессмертным, надо беречь две жидкости — слюну и сперму».

Белым шаманом — вот кем я хотел стать. Я ворожил, сидя на металлическом заборчике на Рубинштейна, за чашкой кофе в «Сайгоне», в полночь на Зимней канавке, в очереди за «Агдамом» в гастрономе на Владимирском, в тусовочном шурум-буруме на чужом флэте, в котлетной на углу Мойки и Невского. Чары деять, тихо ворожить. Обдолбанный живым искусством, я пытался обдолбать им окружающий мир; последний представлялся мне параллельным, ирреальным, жили там не люди, а силуэты; свои в этом мире опознавались с полувзгляда, впрочем, бабушка Гребенщикова тоже считалась своей.

В редкие минуты просветления мне было очень скучно и хотелось домашнего борща.

Я ездил в Питер по рок-н-ролльной нужде еще в восемьдесят шестом и восемьдесят восьмом годах. Тем временем все стало можно. Всего (в смысле искусства) стало больше. Опитерился патетичный Шевчук. Неистовствовал гениальный эстет Курехин. Разыгрывался хитроумный «Аукцыон». Все это опрометчиво обзывали «антитоталитарным искусством». На перестроечные сопли еще не завезли платков. Между тем любое искусство тоталитарно, иначе оно не искусство. К концу восьмидесятых мне надоело все: тоталитаризм, искусство, я сам. Хотелось ничего. Ничего. Вот тогда-то я и вернулся к Питеру, который прозревал всегда за сотканным из музеев, концертов и тусовки покрывалом Майи — к буддическому городу под северным небом католического Чистилища.

Каким осадком, растворившись почти без оного, наградила меня питерская рок-революция? Язвой; фразой о медитации на потолке, облитом дешевым вином; фрезой головной боли при произнесении славного имени Артура Рубинштейна; и, пожалуй, легким молодящим закосом под неформала. «Стареющий юноша в поисках кайфа». «Чтобы стать бессмертным…»

VI

Я вспоминаю свои питерские убежища, приюты, перевалочные пункты. Комнаты, комнатенки, кельи, койки, квартирки, квартиры, квартирищи. Бесконечные карманы, внутренние и внешние, накладные и потайные, застегивающиеся, запирающиеся и нараспашку, среди геометрически правильных складок вытертого в боках питерского камзола. Я перебираю их в памяти нежно и умилительно, как нумизмат перебирает редкие монеты. Как и монеты, мои пристанища не от текучего и живого мира сего; они застыли, они мертвы, они есть артефакты, они от мира того. Для меня, конечно. Чего только не было!

Чего только не было? Не было много чего: квартир и комнат таких и этаких, начальственных, богатых, антикварных, артистических. Но много чего и было! Например: оставленная чьей-то услужливой тетей однокомнатная пещерка в новостроечной мгле, начинавшейся в тридцати минутах езды от «Академической». Упомянутый февраль восемьдесят третьего. Целую неделю наша гетеросексуально ориентированная разнополая компания обследовала эту берлогу на предмет уединения в укромном месте. Тщетно. Или: деревянный домик в Старом Петергофе в восемьдесят пятом. Каменистый берег Финского залива, холодный сентябрь, половина стекол выбита, отопления нет, впрочем, нет и горячей воды. Волны бушуют у крыльца. Что вокруг? Пожалуйста! Заброшенная база отдыха. Лес (в припадке недоедания ходили туда по грибы). Где-то там — зона. В тот сентябрь из зоны бежал зек с автоматом, прятался в округе. По пути со станции домой нас частенько шмонали вэвэшники с овчарками. А вот совсем банальная пристань «рок-революционной эпохи»: двухместный номер в гостинице ЛДМ. Человек двадцать спят вповалку. Рота пустых бутылок из-под «Шемахи» ощетинилась зелеными штыками горлышек. Россыпь кассет на полу. Наш сумбурный still life.

Но не буду уподобляться патлатому ветерану в джинсе. Уподоблюсь социологу. Как по-советски хороша была пролетарская двухкомнатная хрущевка в Автове! Там жило семейство работников Путиловского и попугай. Этот попка однажды, сидя на плече моей любимой, клюнул ее в мочку уха. Попугая я зацепил-таки полотенцем, а зардевшуюся мочку нежно чмокнул. Вот такая галантерейная социология… А что, если отведать антропологии? Году в девяносто первом жили мы с любимой (любимая у меня одна) в настоящем Гарлеме. Гарлем располагался на Васильевском острове, у Владимирского кладбища, и некогда был общежитием для иностранных студентов ЛГУ. К концу перестройки здание было заселено одичавшими неграми и почему-то осетинами. Альма-матер здесь не пахло. Зато пахло анашой и «зелеными». Заправлял всем фантастический жулик неправдоподобно маленького роста невозможной национальности: он, видите ли, помесь грека с айсором, родился в Одессе, а вырос в Армении. За двадцать пять рублей этот василиск давал на неделю ключ от комнаты, в которой мебель состояла из двух матрацев, двух гвоздей в стене и двух стульев. Полную симметрию разрушал стол. Для того чтобы жить там, надо было иметь: постельное белье, надувные подушки, одеяла, электрические лампочки, фонарик и ангельскую политкорректность по отношению к противоположной расе. Леви-Стросса, надо сказать, из меня не вышло.

Последние несколько лет я, как лесной клещ, забираюсь в самую потаенную, внутреннюю питерскую плоть. Меня можно видеть входящим в дома на Фурманова, Литейном, в Коломне. В Коломне, кстати говоря, я как-то обитал у главного, единственного и неповторимого буддиста этого буддического города — у Александра Михайловича Кондратова. Кондратов с детства занимал мое воображение: отец был дружен с ним — и я представлял этого лингвиста-йога-спортсмена-историка-путешественника-археолога-литератора-богзнаеткогоеще каким-то жюль-верновским героем; и не ошибся. Лет в тринадцать, роясь в отцовском книжном шкафу, я наткнулся на самиздатовские сборнички стихов Кондратова, точнее, Сэнди Конрада. Как ни странно, но именно эти эфемерные, криво нарезанные листочки со слепошрифтовыми «Горькими Максимками», «Некрасками», «Пушкинотами», «Толстовками» впервые зацепили мое рассеянное внимание за бесконечное зубчатое колесо отечественной словесности. Я все мечтал, что как-нибудь выйду к доске и прошиплю в физиономию ненавистной училке-литераторше: «Писушкин, / Пирушкин, / Пичужкин, / Поюшкин — / наш ляжкин, / ннаш пьюшкин» и т. д. Не вышел, конечно.

Даже сейчас, почти через восемь лет после его смерти, нет резона специально описывать кондратовское жилище. Их много — таких келий питерских чудаков; только вот таких талантливых чудаков было крайне мало, а может, и не было вовсе. Вспомню лишь, что унюхал мой нос. Сухой, деревянный, чуть тронутый кисло-сладким запах комнаты Кондратова. Наверное, так пахнут холостяки из романов Диккенса. Александр Михайлович считал себя буддистом. Александр Михайлович был буддистом. Он верил в Ничто, в Блаженную Пустоту, в Безмятежный Абсолютный Нуль (не Ноль!). Веру свою он маскировал бешеной активностью и невероятной работоспособностью; никому в голову не пришло бы совмещать их с разного рода восточными наркозами в пересказе доктора Судзуки. Но разве в этом городе можно скрыть, что перевыполнение ткацкой нормы по производству покрывала Майи есть не что иное, как своего рода буддический гностицизм?

(Одна из самых свежих записей, снятых скрытой камерой.) Запросто, налегке, иногда с пакетиком, в котором позвякивает «Балтика № 3», с батоном или просто — руки-в-брюки, с босяцким бычком, прилипшим к нижней губе, я ныряю в мрачный подъезд. (Из экстерьера в интерьер.) В этих убежищах — больших темноватых пыльных питерских квартирах, где роль «Першпективы» играет бесконечный коридор, — я крутолобым младенцем вкушаю младенческий сон, а ближе к полудню пробуждаюсь, чтобы впасть уже в другой. Бесцельно брожу сумрачным коридором, пальцем вожу по мутному стеклу встроенного стенного шкафа, разглядываю фотографию чьих-то доблокадных родственников. Тихо, даже часы не стучат. Открою том шереметьевского издания Вяземского. Полюбуюсь неведомыми мне французскими фразами. Захлопну. Послежу за испуганным пылевым облачком. Выключу свет. Включу свет. Подойду к окну. Там: проходной двор, жухлая клумба, осинка, блистающая последним листом, словно золотым зубом, бомж полузаныривает в мусорный контейнер, бабуся в красном платке и грязно-бежевом пальто раскачивает на качелях внука. Скачет воробей. Все. Здесь конец «Першпективы». Точка.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*