KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Илзе Индране - Камушек на ладони. Латышская женская проза

Илзе Индране - Камушек на ладони. Латышская женская проза

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Илзе Индране, "Камушек на ладони. Латышская женская проза" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

В. Белшевица — кавалер ордена Трех Звезд, ее произведения переводились на многие языки, особенно популярна она в Швеции, дважды (в 1996 и 2000 г.) была названа в числе соискателей Нобелевской премии.

ТИМОФЕЕВКА

Я плачу, а он говорит нет. Нет и нет. Ну почему, спрашиваю, почему, почему, ведь сам ты только об этом и думаешь? А он свое — нет. Ничего, кроме нет. Не как раньше, раньше хоть объяснял, что не след, мол, наведываться на старое пепелище, где все теперь на новый лад. Пусть это новое и нужно, и в конечном счете на пользу, все равно больно. Невыносимо. Нечего бередить раны, рушить воспоминания.

Умом я понимаю. Все понимаю. И боль. И отрезанный ломоть, которого не прирастишь. Он прав, он всегда прав, рассудка можно лишиться от его правоты, и все же я прошу, умоляю.

Нет. Наотрез нет, раз я не понимаю. Как он не понимает, что я-то понимаю, да что толку понимать? Может, мужчинам достаточно понимать? Мне недостаточно. Сил моих нет.

Когда приезжает Янис, они пьют водку с клюквенным соком, это я знаю, иду к холодильнику, как только с шоссе сворачивает Янисов «Форд». Им хорошо. Для них клюква — что-то такое, с чем пьют водку, чтобы на другой день не было… ну как же это называется, что бывает на другой день после выпивки? По-английски «хэнг-овер», а по-латышски-то как?

Ах, да что они знают про клюкву! Клюква — это когда на ногах постолы и толстые шерстяные носки, их змеиный зуб не проймет, а змей на болотах не дай бог сколько, так и поблескивают, ползают по этим, круглым таким, как же их… Позднее осеннее солнышко припекает, ноги в едкой болотной воде, у воды этой тоже свое название и тоже забыла, а вечером, как разуешься, ноги белые, сморщенные, кожа промеж пальцев сопрела, а перед глазами, не заснуть, клюква, клюква, клюква на белесом и зеленоватом мху, упругом, как подушка из пористой резины, ах, звездчатый такой мох и весь в тоненьких нитях, а на нитях клюквины: бурые, темно-красные, светло-красные, у иной одна щечка еще совсем бледная, та, что во мху лежала, а бурые — прямо как наша старая коровушка Дымуха, да, верно, Ды-му-ха. Что-то еще держится в памяти. И еще была такая загадка про клюкву.

Несу на подносе водку и клюквенный сок, а он спрашивает, что с тобой, слезы у меня на глазах, и я кричу в ответ: бурая коровка на шелковинке! — и бегу на кухню доплакивать, и слышу, как он говорит Янису:

— Извини, она последнее время такая нервная.

Последнее время, о господи, это последнее время с самого первого дня, да ему-то что…

Лоб у меня холодный какой! Ах да, к миксеру прижалась, словно к матушке родимой… Хватит, сколько можно. Небось не «переходный» возраст, перешел он у меня.

У них там бутылка быстро пустеет, да и соку скоро потребуется.

— Оседлать — это что, а вот запрячь? — говорит Антон Янису.

— Запрячь? — Янис уставляется в потолок. — Ну, надевают на лошадь недоуздок…

— А вот и нет! В недоуздке только выводят. Узду.

— Ладно. Узду. На шею хомут, на спину… этот… ну как его… еще на хребет лошади кладут и пристегивают через грудь к оглоблям?

— Да это же… нет, не то… никак не припомню.

— Постой, Антон, давай подумаем, быть того не может — всю молодость лошадей запрягали, и чтобы слова не знать!

— Чудеса. Глаза помнят. Руки помнят. Язык слова не помнит.

Говорит Антон вроде бы с усмешкой, да я эту морщинку на переносице знаю.

И потом оба молчат, смотрят в камин, шевелят губами, хмурят лоб.

— Принести еще водки? — спрашиваю.

Антон кивает, Янис кивает, иду на кухню. Как же это называется, что лошади на спину кладут?

В комнате у камина голоса потихоньку спорят, потом Янис вдруг вскрикивает: — Седелка! — и давай оба хохотать, будто великая беда их миновала.

И я дух перевожу: знаю эти гаданья, не вспомнят, винить друг друга станут, пока не повздорят, и Янисов «Форд» потом недели две не тормозит у нашего дома, к холодильнику ходить незачем, и Антон бродит мрачнее тучи.

— Так, седелка на спине, хомут на шее!

— Стоп, хомут-то у нас не стянут, там еще такой ремень есть, им концы хомута засупонивают.

— Засупонивают? Супонь!

— Право слово! Супонь!

И опять оба хохочут-заливаются, как мальчишки. Да недолго. Антону вроде бы завидно, что Янис супонь вспомнил, он и говорит:

— Ну а теперь надо это дело к оглоблям приладить. Как называются петли, что по бокам у хомута?

Лучше бы не спрашивал, сам-то не помнит, спохватывается, мрачнеет.

Теперь они глядят в камин и шевелят губами долго и мучительно.

— Название вроде как у птички такой, желтенькой, бегает, хвостиком подергивает.

Я тоже гляжу в камин. На конце одного полешка пламя мечется, дергается, как хвостик. — Трясогузка! — говорю.

— Да погоди же ты! — нетерпеливо отмахивается Антон.

— А я говорю — трясогузка, тря-со-гузка! Птица такая! Еще гузицей зовут. Понял?

Они этак недоверчиво уставляются на меня, потом подхватывают:

— Да! Гузица! Да!

— Ну так как же это называется? Гузны?

— Нет. Дал пинка в гузно. Так говорят. Это то, что пониже спины.

Мы смотрим на огонь и пьем водку с клюквенным соком.

— Взялся за гуж, не говори, что не дюж, — вспоминаю я.

— Гужи… Гужи! — орет Антон так, что у меня водка расплескивается. Теперь он взял верх, а Янису завидно.

— Оглобли на месте, пристегиваем вожжи, и лошадь запряжена. Теперь, чем лошадь накормить?

Овес, сено, клевер мы вспоминаем без запинки, но вот что это за трава, которую сеяли на культивированных лугах: с крепким стеблем и зеленым валиком на конце? Душистая такая, вся комната наполняется памятным запахом, но слово, слово…

Напрасно мы глядим на огонь. Язычки пламени еще подрагивают на ребристых углях, как хвостики, а по краям уже проступает серый пепел. Жду, что Янис с Антоном сейчас вспомнят какие-нибудь старые грехи и поссорятся, но нет, тишина, горестная, тяжкая.

Около двенадцати Янис встает.

Говорю:

— Оставайся ночевать, ты много пил, еще какое несчастье случится. — А Янис: это, мол, и будет настоящее счастье, и уезжает.

Антон уходит наверх в спальню, я остаюсь, выношу посуду на кухню, мою, наверх не иду. Лежи там в кровати, притворяйся, будто спишь, когда вовсе не спишь, и мы оба знаем, что не спим.

Лучше уж сидеть на кухне да вязать Антону ко дню рождения тужурку. Все что угодно можно найти в Америке, вязаной тужурки не найдешь. Зелма из Коннектикута своему связала, опять-таки сперва связала, потом слово вспомнила, так он, говорит, не нарадуется, ходит в ней по саду, по дому, не снимая. И я вяжу Антону. Это у него будет первая в жизни такая тужурка: он тогда был еще молодой, молодые тужурок у нас не носили, тужурка полагалась крестьянину посолидней, а здесь она, опять же, не в моде, так мне казалось, а как увидела на Зелмином муже, до чего ему идет, решила и своему связать.

Чудно, поначалу мы старались быть, как все, гнались за американцами, а теперь — ничуть. Сумела бы смастерить, носила бы постолы. Пусть дивятся.

Две лицевые, две изнаночные, две лицевые… И тут словно кто шепнул «тии!». Свистящим таким шепотом. Знаю, что некому здесь быть, а все же поднимаю голову, смотрю, прислушиваюсь.

Шерстяная нитка скользит по пальцу?

— Тии! — снова сипит тихий голос, будто настаивает на чем или спрашивает, и ответ за мной, а что ответить, не знаю. — Тии!..

Пожалуй, это нитка. Укладываю вязанье в корзинку. Щемящая такая тревога, как перед грозой, хотя грозы не будет, уж я-то знаю. Ах да, надо выпить сахарной воды, это успокаивает, с детских лет меня от нервов сахарной водой пользовали, не сравнить с их таблетками, те сперва будто и помогают, а потом человек ходит сам не свой, так и свихнуться недолго. А ложка, размешивая сахар, напоминает: «Ти!» Напоминает или спрашивает?

Что-нибудь недоделала? Но я со своей дырявой головой все записываю, потом отмечаю птичкой. На бумажке против всех дел и надобностей проставлены галки — сверху донизу.

Дверь? Гараж? У двери и гаража не может быть ничего общего с этим «ти», а я все-таки иду, проверяю, да, Антон все замкнул, он дотошный. Что же еще-то?

А у других как, их тоже одолевает страх в собственном ломе, сколько ни внушай себе, что все двери на запоре, опасности ниоткуда никакой, и все равно жуть леденит сердце, и деться некуда, ведь это из чужого дома можно сбежать к себе, а куда бежать, если страх у тебя в доме — невидимый, неведомый, и, может, это из чувства самосохранения ты вдруг перестаешь узнавать свой дом, будто ты в чужой квартире, вот-вот откроется дверь, придет хозяйка и спросит: «Ти-и?»

О, Господи, ну что я за идиотка, никому не рассказать, в своем доме, в своем собственном доме не смею оглянуться на дверь, крадусь по лестнице и дрожу, а вдруг сзади кто-то сейчас как схватит, и какое облегчение услышать дыхание Антона, теперь уж ничего не может приключиться, стоит тихонечко прилечь рядом, словно веришь, будто он спит, и притвориться, что засыпаешь тоже, и все опять хорошо.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*