Кирстен Торуп - Бонсай
Четверо самозваных спасателей рассаживаются вокруг обеденного стола, на который хозяйка поставила кофе и пирог. Они пришли вроде как обсудить срочные дела, касающиеся будущей деятельности Союза владельцев торговых предприятий. Мать снует туда-сюда между гостиной и кухней, ухаживает за гостями. Ее просят присесть за стол, поскольку дело касается всех. Она устраивается на краешке стула, разглаживает фартук, посредине которого красуется жирное пятно. Еще один знак, что все не так, как следует. Толстая жена бакалейщика излагает от лица пришедших суть дела: история с их дочерью, перевернувшей весь город с ног на голову и дурно влияющей на жителей, так дальше продолжаться не может. Ее следует удалить, дабы изгнать из города заразу.
— Но как такая маленькая девочка может иметь столь большое значение? — робко возражает отец. Мать мертвенно-бледна. Смотрит прямо, губы сжаты. Разливающийся по телу гнев парализует ее. Кофе больше не предлагают. И блюдо с пирогом не отправляют по кругу. Она на стороне дочери. Никому не дозволено покушаться. Им ее не сломить. Она слышит голос отца, извиняющегося за поведение дочери, и крепче сжимает губы. Ведет себя так, словно ее здесь нет. Она выше их, проникших в ее гостиную, чтобы сеять разрушение. Эти люди называют ее дочь дьявольским отродьем, но они сами дьяволы, ими правит зло. Она всегда верила в добро в людях и во власть добра. И не желает знаться со злом.
С их приходом фундамент ее жизни рассыпался в прах. Остались одни руины. Но гнев, нарастающий в теле, возведет новую опору. Башню еще выше, замок еще прекрасней. В самом унижении, которому ее подвергли эти толстокожие упрямцы, она чувствует освобождение. Они из числа их знакомых. Пришли в дом, были свидетелями вызывающего поведения их дочери по отношению к родителям. Видели ее позорную одежду, длинные растрепанные волосы, по которым давно плачут ножницы. К тому же эти упорные слухи, распространяемые соседями. Слухи о ночных оргиях, слишком ужасные, чтобы говорить о них громко, такое можно передавать лишь шепотом.
Мать слышит, как отец заканчивает свои невнятные извинения: «Мы с ней поговорим». Неприветливые гости кивают как по команде и встают. «Мы надеемся, что вы с этим разберетесь», — говорит заведующая винным магазином «Татоль». Она сама — объект сплетен. Живет одна после неудачного раннего брака. А одинокие женщины — угроза сексуальному спокойствию городка. Ей удается избежать остракизма, став во главе стражей нравственности. Она прячется за своим возмущением, как за стенами непобедимого Форт-Нокса. Всегда в воинственном настроении, готовая напасть как на виновных, так и на невинных. А в глубине этой горы мяса сидит и плачет маленькая измученная девочка. Ее тихий плач любой ценой надо заглушить, толкая других в бездну отречения.
Гости друг за другом выходят за дверь. Последним — бакалейщик. Он оборачивается и говорит, что они будут следить за развитием событий. Присматривать за семьей. В доме он не проронил ни слова. Тем выразительнее этот прощальный салют. Родители и неуправляемая девчонка теперь находятся под своеобразным домашним арестом.
Мать с отцом сидят за столом в опустевшей гостиной. Молча. Каждый думает о своем. Дочка сейчас у кого-то из одноклассников, ее не будет все выходные. Мать в глубине души с ужасом думает, что девочка ее уже сбилась с пути. Ей тревожно и страшно. Дочка попала в дурную компанию. В волшебный круг богатых, и ее заколдовали. Она не узнает свою девочку. Ее сурового лица. Насмешливого голоса, когда та наконец снисходит до того, чтобы вымолвить пару слов. Она превратилась в чужое существо, внушающее матери страх. Мать смотрит на отца. Он терпеть не может, когда его дочь критикуют. Она зеница его ока. Вылитый отец, и темперамент его. Он за нее пойдет в огонь и воду. Последнюю рубашку отдаст своей девочке, если она в нужде. Пока что им остается только ждать и смотреть, не образумится ли та сама. Он молится о ней по вечерам и уповает на доброго Бога, который в особенности помогает маленьким людям.
Отец посещает церковь по праздникам. Как и положено. Мать каждое воскресенье отправляется за порцией духовной пиши, ей это очень нужно. Она не замечает за окнами глаз, следящих за ее легкой походкой, не слышит брюзгливых замечаний о ее непрестанном обращении к Богу. Жадно внимает слову Божию. Слова напитывают ее, как дождь сухую землю. Наполняют ее. Текут по жилам, смешавшись с кровью. Она ощущает исходящий изо рта священника шелест. Слова падают на лицо, ласкают лоб, щеки и полные губы. Она пьет его голос, будто росу, выпавшую ранним вечером. Маленькая птичка, чистящая перышки в мраморной ванночке на величественной площади. В большом мире, что открывается человеческим душам.
Она слепо доверяет своей дочке, прилежно сидящей дома и читающей книги, которые нужны для выпускного экзамена. И не верит во все эти сплетни, что якобы во время церковной службы к ней ходят мужчины всех возрастов, от тринадцати до семидесяти трех. Это злые языки пытаются разрушить ее семью. До этого нежданного визита она не верила ничему плохому о других людях. А теперь сама столкнулась со злом. И от этого стала сильнее. Отец сидит, уставившись на чистую скатерть из дамаста, наследство, принесенное из дома его детства, богатого красивыми традициями, которые он безуспешно пытался передать своей дочери.
* * *В прибывающем дневном свете поезд едет на восток. Искрящейся галлюцинацией скользит мимо окон зимний пейзаж. К небу тянутся черные скелеты деревьев. Листья опали, как после перенесенной болезни. Провинциальный городок уже стерт с географической карты. Сама себе хозяйка. Ни отца, ни матери. Ни Бога, ни господина. Опьяненная бесконечностью возможностей, которые дарит свобода, она откидывается на спинку сиденья. Ее добровольное изгнание — это прежде всего бегство от родителей и того чувства вины, что она получила от них взамен на данную им печаль. Является ли отсутствие родителей предпосылкой свободы?
Она оставила письмо. Написала им из любви. Только поэтому. Они должны понять ее. Понять, что им не стоит беспокоиться и плакать над пролитым молоком. Она не хочет причинить им еще больше зла, напротив, если не исчерпан еще запас их терпения, пусть поверят, что трудный характер их дочери выровняется и когда-нибудь они будут ею гордиться.
Понятно, что они не смогут и не захотят поддерживать ее финансово в огромном чужом городе, вселяющем в них, домоседов, непонятный страх. Было бы уж слишком требовать, чтобы они помогали ей вести жизнь, которую и вообразить себе не могут и даже думать об этом не смеют. И поскольку они не представляют ее в том месте, куда она направляется, для них она как бы умерла. Но все же будет писать, чтобы не думали о ней плохо. Они всегда будут на ее стороне, невидимыми свидетелями несведенных счетов с большим городом. А она пребудет с ними, в своей солидарности с постыдной драмой, оставшейся в прошлом, известной лишь им, страдающим от той же изысканной и дорогой боли, и эту драму она не разделила бы ни с кем другим.
Впервые за свою семнадцатилетнюю жизнь она переживает сладость анонимности. Бросившись с местной «голгофы», самой высокой в городе точки и места воскресных прогулок, на дно приключения, другое имя которого — одиночество. Ей придется учить язык с нуля. Избавляться от диалекта. Долой певучесть. Новое произношение. Поставить крест на языке детства. Она работает над произношением, подражая голосам дикторов, которые читают новости. Проговаривать окончания. Не глотать слова. Самое трудное — помнить о произношении звука «г». Она наговаривает слова и предложения на кассету, пока голос не начинает точь-в-точь походить на голоса дикторов радио. Сама себя заставляет, перекраивает на новый лад. Это больше не она говорит, а другая, без прошлого, без связей. Робот в платье, погруженный в свою безграничную меланхолию.
Она носит с собой этот сладковатый язык из прошлого, как тайный склеп, как ребенка-инвалида с лишним ртом, он увядает, оттого что не используется, и никогда с ней не расстается. Она учится говорить при помощи чужого инструмента, как говорят при помощи математики или скрипки. Новый язык должен стать воскрешением, он даст ей новое тело, новую кожу, новый пол, что откроет все двери. Но, слушая запись своего искусственного сублимированного голоса, исходящего ниоткуда и потому ничего не достигающего, она падает духом.
Она в ловушке молчания между двумя языками. Пока произношение не станет идеальным, будет говорить только перед магнитофоном в комнатке в пансионе. Покупая еду в магазине, она притворяется иностранкой, показывает пальцем, кивает или качает головой. Чужая среди чужих, не знающих, что родители похоронены в призрачном мире мертвого языка. Их пустые глаза, никогда не видевшие родителей, не видящие потому и ее, заставляют сомневаться в том, что родители действительно существуют. Неведение чужих людей отдает ее родителей во власть ежедневной потери памяти на расстоянии пары сотен километров. Из забвения возникает нежность, которая объединяет выжившую, коей она является по сравнению с родителями, с потусторонним. Но кто же убийца? Те, кто не знает о существовании ее близких, или она сама, строящая свою новую жизнь подобно хрупкому кладбищу над их тенями?