Владимир Березин - Свидетель
Начальства не было, у начальства всегда свои дела. Иногда я хамил этому новому начальству, сидевшему в своих кабинетах под неразборчиво цветными флагами, но в меру, так, чтобы оно, начальство, считало меня за своего.
А иногда новых хозяев было невозможно найти. Эти люди получили своё и вернулись в нормальное безмятежное состояние — такое же, как и у меня.
Я бродил по пустым коридорам бывших институтов.
Как-то в одном из таких пустых зданий я долго пил чёрный чай, сидя под огромной геологической картой Советского Союза, а потом, блуждая, зашёл в огромное крыло исчезнувшего как учреждение института, где теперь разместился нефтяной концерн.
Одна из дверей была открыта, и за ней тонко пищал осциллограф, виднелись стеллажи с колбами и аппаратурой.
В разных концах комнаты сидели две русские женщины в белых халатах, и одна говорила другой:
— Лида, как у тебя с сероводородом?
— С сероводородом у меня отлично, теперь у меня всё хорошо, а вот пошла ли у тебя вода, Маша? Как у тебя с водой?
Линолеум скрипнул у меня под ногой, и женщины испуганно обернулись к двери. Однако я уже шёл дальше по коридору — чтобы снова безнадёжно искать начальство.
Возвращаясь, я писал отчёт и клал его на равнодушно-чистый стол начальника — уже своего.
В поездах нового времени я обнаружил, что возникла особая общность людей, которых я узнавал по глазам. Глаза эти были тоскливы и выцвели от ненависти. Их обладатели, подобно моему Редису, раньше чувствовали себя солью земли, а теперь стали её пылью. И достаточно было, заглянув в эти выцветшие глаза, произнести негромко и доверительно, как пароль: „Продали Россию, суки…“, и ты уже становился принят в круг, злобное братство навсегда, ты становился своим, за тебя ручались и тебе наливали нескончаемо и были готовы передавать от одного к другому. Я боялся этой злобной неотвязной любви, но она жила в людях с выцветшими глазами помимо меня, как и ненависть.
Музыка их была — бессильный скрежет.
Но мы жили в одной стране, родились в ней, и у нас было одно прошлое.
Неожиданно я встретился с Гусевым и так же неожиданно снова очутился в его доме в Трёхпрудном переулке.
Гремели тарелки, брякали вилки, лопотали что-то бессмысленное итальянские девушки.
Девушки были из католической миссии. Они несли в Россию римский обряд, и следствием этого подвижничества был стоящий на столе „Чинзано“. Удивило меня иное обстоятельство — за полгода со времени моего последнего визита в Трёхпрудный ничего не изменилось в той квартире.
Только один из гостей, которого я знал лет десять назад, был с пустым рукавом — он потерял руку при обстреле Кабульского аэропорта. Он потерял руку, именно потерял, а не оставил, не положил и не забыл.
Весёлый это был человек.
Глядя на него, я думал, что вот эпитет заменяет имя. Особый вид прилагательного, указывающий на отсутствие детали, заменяет подробное описание человека. Безрукий — потерявший руку, безногий — потерявший ногу, безумный — потерявший рассудок, лысый — потерявший волосы, все они есть среди моих знакомцев, все они сидят рядком и требуют описания. От них не остаётся имён, как и от тех бесчисленных мужчин и женщин, которых я когда-то видел, — только свойство.
А впрочем, всё так же кулинарствовал мой приятель, всё так же терзал электрогитару хозяин, и так же, ближе к полуночи, сгустился из наполненного сигаретным дымом воздуха Зигмунд Фрейд.
Компания начала обсуждать, как бы ей, компании, сходить в баню и там всласть налюбить своих подружек. Молодые люди, залитые водкой, спорили о том критерии, по которому нужно приглашать в баню мужчин — по количеству и качеству женщин, которых они приведут с собой.
Часы остановились, и я чувствовал себя участником разговора, тянувшегося уже много лет.
Однажды сам Гусев, в другом месте и в другое время, сказал мне об этом вполголоса, отвернувшись от стола.
— Меняются люди, проходят годы, распадаются государства, но разговор остаётся одним и тем же. И вот сейчас, слушай, кто-нибудь вспомнит о недорогом алжирском вине… Даже если этот вспоминатель исчезнет, место его неминуемо займёт другой, и призрак алжирского вина вновь явится собеседникам.
Так же было и здесь. Стол стал, правда, побогаче, но, сидя под портретом худосочного юноши с саксофоном, я так же наливал и закусывал.
Мой безрукий сосед по столу рассказывал, как, познакомившись с некоей образованной девушкой, он отчего-то стал выдавать себя за повара ресторана „Пекин“. Но в особенностях китайской кухни этот человек был осведомлён мало и оттого представился лучшим кофе-гляссеровщиком Москвы.
Чтобы разбавить свой рассказ, он признался даме, что, когда в ресторанном оркестре не хватает музыканта, он покидает кухню и начинает лабать на саксе.
— И на каком же саксофоне вы играете? — спросила вдруг его новоприобретённая знакомая.
Тут он понял, что погиб.
Откуда ему было знать, какие саксофоны бывают на свете — ему, всё время думавшему, что Армстронг играл именно на саксе, а не на трубе, как ему объяснили впоследствии знающие люди.
Но делать было нечего.
— Да я на всех, — сказал он уверенно. — Кто из наших отсутствует, за того инструмент и сажусь. Мне раз плюнуть.
Теперь этот рассказ стал для него историей, он исполнял его, смеясь, а пустой рукав вылез из кармана пиджака и жил самостоятельной жизнью, взмахивая в такт словам.
Безрукий был весел и снова рассказывал что-то — о любви.
Но я не хотел говорить не то что о любви, а даже о влюблённости. Например, я встретился со своей старой знакомой. Встав с бульварной скамейки, она неожиданно поцеловала меня — куда-то в висок. Мы были знакомы уже лет десять, и тогда, в начале нашего знакомства, я даже был влюблён.
Меня волновала её жизнь — путешествия с этюдником, горные лыжи и ещё несколько примет существования, так не похожего на моё.
И ещё поражала странная уверенность в том, что мир служит ей, уверенность, которую многие не выносили.
Полчаса спустя я сидел у церкви Архангела Гавриила, на скамейке рядом со мной лежали банановые шкурки и стояли бутылки с газированной водой — одна из них дожидалась мою знакомую.
Я смотрел на рваное апрельское небо и думал о расставании.
А была у меня в жизни иная любовь, и упустил я её, упустил-выпустил, будто раскрыв кулак с воробьём — потому что не было мочи терпеть.
Боль эта — до и после расставания — жила во мне, вечная, будто надетое на шпиль Меншиковой башни небо.
Позвонил мне Гусев. Голос его прерывался в трубке, куда-то пропадал, но это не было дефектом связи. Гусев говорил со мной странно, он был явно не в себе, хотел в чём-то повиниться.
Прошло несколько минут, пока из его сбивчивых объяснений я понял, что в его мастерскую влезли воры и унесли какую-то мелочь, маленький телевизор и мой орден, который Гусев взялся чинить.
Я тупо слушал его, а потом зачем-то поехал в эту школьную мастерскую. Там всё было перевёрнуто вверх дном, а баночки с краской, разбившись, образовали на полу красивую разноцветную лужу.
„В конце концов есть ещё медаль, — подумал я. — Раньше у меня были орден и медаль, а теперь — просто медаль. Всё равно я их не носил“.
Но я врал самому себе, мне было безумно жаль этого куска серебра, потому что один мой дружок получил его посмертно, а другой получил только саму смерть — без всяких наград. Впрочем, это была часть памяти о другом мире, который ушёл безвозвратно, и вот эту часть украли.
Гусев что-то лопотал о чёрном рынке, где можно найти дубликат, но я не слушал его. Всё было нормально, всё шло так, как и должно идти.
— Хорошо, хоть не загорелось, — говорил я, — вон они у тебя ацетон пролили. Ацетон, правда?
А великий композитор насупленно глядел на этот разгром со стены.
Опять изменились маршруты троллейбусов. Они начали выскакивать из узких переулков и снова прятаться в них. А по бывшей улице Горького посносили дома, будто повышибали зубы.
Один из снесённых домов был у Белорусского вокзала. Когда он исчез, на стене соседнего дома обнаружилась надпись, нечто вроде вывески „Оптовая торговля кавказскими фруктами Каландадзе“, которая ещё существует над ещё существующим музеем подпольной типографии РСДРП. Только на этом обнажившемся доме было написано про другую торговлю.
Другой снесённый дом был около площади Маяковского. За ним открылся необычный вид — какие-то низкорослые строения, невесть откуда взявшиеся южные пирамидальные тополя, краснокирпичная школа — такая же, как моя.
Какая-то война была объявлена в этом году старым домам.
Уехал Редис. Последний раз я видел его в пасхальной говорливой толпе, где курили, пили пиво из банок, махали встреченным знакомым, разъезжались по чужим гостеприимным домам — разговляться дальше.