KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Хуан Онетти - Короткая жизнь

Хуан Онетти - Короткая жизнь

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Хуан Онетти, "Короткая жизнь" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Элена Сала могла ощутить это странное молчание и, сидя в кресле, тихо сказать за миг до своей улыбки:

— Слышите? Совсем тихо. Если поезд не загудит и пианист в консерватории не разбушуется, мы ничего не услышим, пока не придет паром. Мы одни в тишине. Подойдите, поцелуйте меня, и пускай то, чего вы хотите, произойдет в молчании, словно бы вне мира.

Я не мог разглядеть, какое лицо у мужа, и потому, всегда в полдень, визит повторялся без изменений; чтобы не потерять все окончательно, я не упускал того, что у меня уже было — щуплого, немолодого врача и белокурую, крупную женщину, которая ждет в полутьме приемной, разглядывая ногти, брезгливо изучая вешалку, грязную вазу, обшарпанные перила. У меня было немало, и все это становилось истинным и весомым: городок, колония, кабинет, площадь, зеленоватая река, он и она, в ослепительно белом свете полуденного солнца. На улицах лежали округлые бурые тени, и двое, он и она, становились еще конкретней. Тишина и одиночество этого часа сохраняли их для меня.

XI

Письмо; две недели

Я равнодушно подумал, что не ошибся, когда вечером, вернувшись, нашел — не на столе, на подушке — такое письмо: «Милый, я очень соскучилась по маме и еду в Темперлей на недельку. Позвони или приезжай. Не решалась тебе сказать (хотя это чепуха, ты ничего не подумай) даже по телефону. Очень может быть, я найду работу. Мы еще поговорим об этом, и все пойдет хорошо. Я знаю, что у мамы я перестану горевать и все будет как раньше».

Я позвонил и услышал голос тещи, очень старый, но и очень твердый, поскольку говорила она не с лучшим из мужчин, которые могли жениться на ее дочери. Голос объяснил мне, что жена моя в гостях, там нет телефона, а потом она пойдет в кино и вернется поздно. Я пообедал в ближайшем ресторане, поспешил домой и растянулся на кровати, которую еще овевал запах Гертруды. Перечитывая письмо, я заметил, что «позвони» стоит раньше, чем «приезжай». А последнюю фразу, наверное, породила та яростная решимость, с которой Гертруда в этой самой постели пыталась внушить мне, что левая грудь выросла снова, что она есть, а главное — поверить, что другие мужчины ощутят и увидят полную симметрию.

Пока я лежал на кровати, наблюдая за тем, как сменяются во мне грусть и радость, и ворочал во рту мятные пастилки, я понял, что любовь наша еле теплится, что она утратила красоту, что она далека от своих истоков, как истерзанный жизнью эмигрант, и держат ее лишь постель, стол и привычка. Подумал я и о словах «найду работу» и о том, что, если это удастся, если Гертруда и впрямь этого хочет, все станет проще. Тогда хватит самых мелких, циничных оправданий, чтобы принять мой провал (речь шла не о какой-то несуществующей цели и не о каком-то определенном образе жизни), принять, и все, с той готовностью и покорностью, которые должны появляться в сорок лет. Если жена моя заменит великую свободу смерти малой свободой и я никак не буду ей нужен, я смогу принять свой провал без горечи и скорби и отрешенно поразмыслить о том, какой была бы моя жизнь (которая столько дала мне и столько дала бы, что умереть я почти не мог), не женись я на Гертруде и поезжай не на юг, в Буэнос-Айрес, а на север, в Бразилию, или наймись на корабль, пока еще мог, пока еще сохранял хоть какую-то веру.

Я смог бы сбросить заботы, ощутить себя снова одиноким, ни от кого не зависимым, даже взрастить любопытство к тому, что принесет мне жизнь. Штейн как-никак намекал, что меня выгонят в конце месяца, а старый Маклеод повел меня выпить по рюмочке и стал говорить таким глухим голосом, словно горло у него забито мглою, о золотых днях, когда реклама просто цвела в Буэнос-Айресе, не то что теперь, столько ограничений, нелепая конкуренция, да и собственная нерешительность. С той поры я метался между отвратительным страхом и мыслью о трех-четырех месяцах относительной свободы. Я и боялся, и хотел, чтобы мне наконец выписали чек, как всегда при увольнении, и я сто двадцать дней не ведал забот, и наедине с самим собою гулял по улицам, где веет ветер весны, и останавливался, и думал о себе, как о приятеле, которого обделил вниманием, хотя, быть может, ему еще не поздно помочь.

Пришло другое письмо от Гертруды, в котором все, от адреса на конверте до самого желания написать мне, вызывало подозрения. Я сонно читал за завтраком, чувствуя, как частицы ее глупости, которую я заметил с первой же встречи, но делал вид, что не замечаю целых пять лет, вплоть до этого дня, оживают, сливаются с новыми и образуют удушливую атмосферу непроходимого идиотизма.

«Я уверена, что скоро поправлюсь и все будет в порядке, если я побуду у мамы, сама не знаю сколько. Милый мой, бедный, не обижайся, это просто нелепо. Ты понимал меня, как никто, замечательно за мной ухаживал, утешал меня, укреплял. Словом, я тебе все объясню. Мы близко друг от друга, но я не требую, чтобы ты приехал, даже не из-за мамы, я просто чувствую, что теперь я скоро вырвусь из печали и отчаяния, в которые я было погрузилась. Нас разделяют полчаса езды, и здесь есть для нас хорошая комната. Но ты поймешь — ты всегда все понимаешь, — что я хочу побыть одна. Я не решалась тебе это сказать. Пойми, здесь нет ничего, ничего обидного. Во всяком случае, ты мне звони, да ты и звонил, наверное, а тогда, в первый день, я должна была пойти в гости».

Я позвонил, и утешал ее, и уверял снова, что все будет хорошо. Облокотившись о комод, на котором стоял телефон, я ждал соединения и вспоминал ту пору, когда письма от Гертруды сводились к одной запутанной, непечатной фразе, не требующей ни вопросов, ни объяснений, ни ответа.

Итак, она осталась у матери, а я ездил к ней два раза в неделю, спал с ней по субботам, обнимал, пока она не уснет, и убеждался без ревности и без мук, что здесь ее держит какой-то другой мужчина. Остальные ночи я проводил дома, и мне было немного не по себе оттого, что рядом нет крупного тела, которое, подобно шлюзу, удерживало мою печаль. Я старался ее вспоминать, потому что, от ночи к ночи, забывал все прочнее, когда, не ощущая ни ее тепла, ни дыхания, лежал, отделенный стеной от бурь в соседней квартире.

Так текли две недели, и каждое утро я выходил, шел на службу, обходил конторы заказчиков, предавался внезапной грусти, вытянув ноги в приемной и созерцая новые ботинки, вскакивал, когда равнодушная, накрашенная секретарша приглашала меня в кабинет. Там я преображался в радостного кретина, словоохотливого, учтивого и улыбчивого, и вел беседу с кретинами, толстыми и тощими, старыми и подчеркнуто молодыми, но непременно и всюду уверенными в себе, элегантными, порой приветливыми, как правило, поверяющими мне свои общественные и патриотические заботы за дверью с матовым стеклом, под табличками о днях оплаты и о том, что время — деньги, над кипами альманахов, карт, фотопейзажей и литографий.

К вечеру я возвращался в свое агентство, чтобы отчитаться за день, и терпеливо, униженно объяснял, на что потратил время, стараясь, однако, достаточно твердым тоном наобещать контрактов, выгодных сделок и предсказать, как сегодняшние отказы обратятся в завтрашние заказы. Говоря, я поглаживал усы, приподнимал их (с ними вместе приподнимались уголки губ, что создавало внушающую доверие улыбку) и слушал тем временем голоса, звонки и звуки за дверьми, чтобы меня не застали врасплох слова «пройдите к сеньору Маклеоду» или «сеньор Маклеод просит вас зайти к концу дня» — первая из щадящего, лживого, даже нежного набора фраз, которыми старик подготовит меня к увольнению.

И хотя в эти две недели было много другого — я выпивал иногда со Штейном, ужинал как-то снова с ним и с Мами, дул ветер, на улицах пахло морем, небо туманно светилось, — в памяти осело лишь одно: как я падаю на кровать в пустой, темной квартире, сосу пастилки, обживаюсь в кабинете провинциального врача и завидую Штейну, который спал с Гертрудой, но сумел от нее увернуться. Да, важным в эти две недели были только тело на кровати, лицом к стене, да открытый рот (я не хотел, чтобы мне мешал шум дыхания), да боль в спине и в пояснице, да голоса и звуки в соседней квартире, которые ловило мое ухо.

Две недели прошли мимо напряженно застывшего на кровати тела и, должно быть, канули в вечность. Где-то осталось все, что говорила и делала за стеной Кека, и привкус этих двух недель особенно остро чувствовался в путанице воспоминаний, бегущих по кругу, где любое из них могло начаться и кончиться в любой точке окружности. Вот стукнула дверь, засмеялась женщина, и шипение масла на сковородке заглушил мужской голос, декламировавший слова какого-то танго. Мятые, уже зловонные яблоки откатились на несколько сантиметров. Пьяный голос повторял слова танго, наверное, мужчина стоял подбоченясь и прикидывал, одолеет ли еще одну рюмку. «Только не говори, что боишься», — крикнула женщина. Кто-то, не такой пьяный, швырнул на кровать пояс с резинками. «Все вы одинаковы», — презрительно и устало выговорила Толстуха. Кто-то стукнул дверцей шкафа и подошел босиком к постели, и прыгнул на нее, прямо на шелковый пояс. Откуда-то из глубины квартиры, словно там было много комнат, доносились голоса мужчин, игравших в покер. Кека взяла со стола золотые часы без стрелки и принялась целовать их; тем временем гость ее плясал на постели, и металлические застежки на резинках мерно позвякивали. Первый гость, пьяный, тряс головой, тщетно решая, надо ли одолжить пятьдесят песо, хотя и не боялся, что ему их не вернут. «Боишься, еще чего!» — сказала Кека. Положила на место часы, с трудом натянула перчатки. «Для друга всегда найдется», — убеждал ее тот, кто бросил пояс. Зазвонил телефон, послышались шаги, и женский голос, очень высокий, более звонкий, чем все другие, крикнул в комнату из передней: «Посыльный. Цветы или конфеты». Первый гость опрокинул бутылку кьянти и выцедил из нее кислую каплю. «Вот кошелек, — сказала Толстуха, — можете положить туда деньги». Зашуршали бумажки, с металлическим звоном ударилась о пол монета, и, чтобы прервать молчание, высокий голос произнес: «Видно, здорово он…» Кека, казалось бы, сильно занятая, услышала и горько сказала: «А ты-то боишься». Она повторила это трижды, с каждым разом все мягче, все безотрадней, а потом словно выросла, и наклонилась вправо, и внезапно хлопнула кого-то по заду раскрытой ладонью. Вокруг нее столпились женщины в нижних юбках, пьяные мужчины, своими улыбками тщащиеся сохранить достоинство, сонные и небритые картежники, подсчитывающие фишки. Кека начала свою речь, смеясь на каждом третьем, девятом, двадцать седьмом, восемьдесят первом слоге. Смех ее не был весел, он предвещал тяжелую пору, звенел тревогой. «Нет, и молодежь пошла! — говорила Кека. — В наше время мы так не боялись. В конце концов это должно было случиться. Что, не правда? Да мы же и сами хотели, чем раньше, тем лучше. Тебе, тебе говорю, сонная муха, ты ж хочешь, а не только боишься. Знаем, все знаем. Ладно, не плачь. Пускай она, бедняга, верит, что это хорошо, но не мы. А, Толстуха? Хватит с меня этих криков, и потом, не силой же ее тащили. Сама пришла, не рассыпалась, фу-ты ну-ты, прямо принцесса. Все вы хороши, все! Им одно и нужно, только одно, а глядят так это в пол, будто что-нибудь потеряли. Честное слово, могла б ее найти, помогла бы… Так я и думала; так я Роберто и сказала, чего-ничего, а под самый конец… Его-то легко провести, но уж не меня. Отхлебни глоточек, легче будет». Бутыль — обнаженная, без соломы — покатилась под стол и стукнулась там о другую. «Нет, правда, — сказала Толстуха, — он тоже хорош. Я ведь прощать умею». Женщина с высоким голосом сменила мужчину, плясавшего на кровати, и рассказала историю про новобранца-импотента. Четверо танцевали, двое возились в кухне; Кека наставляла из ванной: «Ты его не трогай и не волнуйся. Я подам знак, а ты уйди, я с ним поговорю». Потом, уже в комнате, Кека сказала, когда мужчина перестал охать: «Скоро я умру, и не спорьте. Тут совсем изведешься. Рикардо, гад, хочет мне напакостить. Лучше убейте меня, это мне плевать, а таких больше нету». Наконец она зарыдала, и все исчезли, не хлопнув дверью.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*