Жан-Пьер Милованофф - Языческий алтарь
Однако голос за стеной уже не стонал, а просил подмоги: «Сюда! Быстрее!» Жан-Мари находился не в том возрасте, чтобы колебаться, услышав зов о помощи. Он метнулся к стене, подпрыгнул, ловко подтянулся.
Его взору предстал двор, поросший чахлыми вербами. Между деревьями торчали фигуры с белыми физиономиями, в шелках, атласе, золоченом бархате, с обильными кружевами и кисеей. Многие маскировали свои намерения широкими полями шляп, хотя держали под мышкой кто палку, кто другое оружие. У некоторых, прибывших, как видно, издалека, лежали у ног дорожные сумки.
Первой мыслью Эфраима, вернее, его первым впечатлением, было: старуха Лиз спряталась среди манекенов, разодетых и накрашенных в честь ее воскрешения. Но мысль эта оказалась мимолетной, как пыльца на крыльях бабочки. Так же, как пыльца, она унеслась прочь при малейшей попытке к ней прикоснуться.
– Сюда! Пожалуйста!
Он посмотрел туда, откуда доносился зов. Под навесом галереи, образовывавшей веранду, лежал на спине молодой человек, выронивший костыли. Жан-Мари соскользнул со стены вниз, приподнял длинное тощее тело и перенес в кресло. Мертвенно бледный калека таращил глаза, тяжело дышал и ничего не говорил. Он долго восстанавливал силы, а потом сообщил, причем довольно жизнерадостным голосом, что ничего не сломал, что вполне пришел в себя и что главное – скрыть происшедшее от его матушки, которая отлучилась, но с минуты на минуту вернется.
– Ваша матушка пожелает узнать, зачем здесь я.
– Я скажу, что вы наведались, чтобы снять у нас комнату.
– Вы сдаете комнаты?
– Вовсе нет. Весь дом занят манекенами.
Он рассмеялся, полагая, что пошутил, но от смеха у него сперло дыхание, и он умолк. Эфраим оглядел двор. Осеннее солнце, выглядывая из-за верб, серебрило доспехи, мечи, щиты центурионов. Легкий ветерок, прилетевший с реки, колебал полы их одежд. Казалось, все неподвижное войско ждет приказа режиссера, чтобы промаршировать по двору и взять приступом стену.
– Как живые! – восхитился Эфраим.
– Вас это удивляет? А вы что думали? Соня Балинова – величайшая костюмерша в России! Она создавала костюмы для Ольги Книппер.
– Ольга Книппер?
– Жена Чехова. Вы и кто такой Чехов не знаете? И о Шаляпине, наверное, не слыхали?
– Нет.
– Красивейший певческий бас всех времен. Сталин предлагает ему дачу, заманивая его в Москву, но он никогда не согласится. Из Нью-Йорка он заказал моей матери костюмы для «Бориса». Думаю, после Рождества мы переедем в Америку. Кстати, меня зовут Григорий.
– А у меня много имен, – пожаловался Эфраим. – Наверное, даже больше, чем нужно.
– А вы отдайте мне одно, которым меньше пользуетесь.
– Что скажете о Нарциссе?
– Уверен, моя мать будет в восторге.
Раздалось три долгих звонка, потом два покороче, но столь же настойчивых. Григорий завозился в кресле от страха.
– Только не выдавайте меня! – пролепетал он.
– Что же я ей… – Тсс!
На галерее появилась крупная властная особа в накидке из зеленого бархата, с фазаньими перьями на шляпке. Все ноябрьское освещение сконцентрировалось на ее широком лице, на завитых волосах соломенного цвета с колечками на ушах; лицо ее имело цвет ракушек на поясе у паломника, поклоняющегося святому Иакову, губы напоминали формой тюльпан. Увидев рядом со своим сыном незнакомца, она отложила отрез ткани, который держала в руках, поправила свои розовые очки, подошла к Жану-Мари и стала внимательно его разглядывать, не произнося ни слова.
– Его зовут Нарцисс, – подсказал Григорий немного погодя. – Он ищет комнату в этом квартале.
– Ты показал ему синюю комнату, Григорррий? – спросила мадам Балинова со страшно грассирующим, как гроза в лесной чаще, «р».
– Она ему понравилась.
– Ты ему говорррил, что мы не берррем жильцов, а пррросто зовем в гости?
– Конечно.
– Ему пррридется пить с нами чай, больше мы у него ничего не потррребуем.
– Это его совершенно покорило.
– Вот и отлично. Пусть завтррра пер-рреселяется. Комната будет готова.
Приведенный в замешательство этой беседой, из которой он был исключен, хотя речь шла о нем, Эфраим попытался ретироваться. Но Соня Балинова, не переставая улыбаться, удержала его за руку, не прекращая при этом разговор с Григорием:
– Почему на нем черррное одеяние, прррямо как у монаха?
– Не знаю.
– Когда он будет жить у нас, я подбер-рру для него одежду посимпатичнее.
Прежде чем вернуться в дом, где, как она объявила, ее дожидался самовар, она указала мимолетным, но многообещающим жестом на сценические одеяния, сверкавшие на манекенах и как будто прятавшие в складках, неподвластных ветерку, не до конца решенные загадки дня. Григорий, застывший в своем кресле, дождался, когда стихнут мягкие материнские шаги, потом глубоко вздохнул.
– Вы меня не предали, – тихо сказал он. – Я этого не забуду.
– Это самая обыкновенная любезность…
– Моя мать не хочет понять, что я уже никогда не буду ходить. Он думает, что я притворяюсь инвалидом, ведь сама она всю жизнь провела в притворстве. Я же говорил, она художница. Махнув перед вашим носом тремя кусками ткани, как тореадор – плащом, она создает для вас целый лабиринт чувств и ведет по нему, пусть даже вопреки вашей воле, пока вы не уткнетесь в пустоту, которая сидит в каждом из нас. Ужасное переживание, смею вас уверить. Вы почувствуете себя центром Вселенной, окруженным всем ее великолепием, у вас больше не будет своего лица. Вам покажется, что вся энергия мира скопилась в вашем сердце, но его ждет гибель. Я ведь раньше ходил, как вы, я тоже подтягивался на руках, преодолевая стены. Казалось, еще немного – и я взвалю себе на плечи всю планету. Но взгляните, что со мной сделало безумие моей матери. Если вы слабы и боязливы, не возвращайтесь сюда. Потому что она по-настоящему опасна. Но если вы так же крепки, как ваши бицепсы, то навестите нас. Это не будет напрасной тратой времени.
Раздвоение
Вот так, назвавшись Нарциссом Бенито, Жан-Мари познакомился со знаменитой русской художницей, которую десятью годами позже убили в Нью-Йорке. Под видом похода в библиотеку он теперь отправлялся пить чай под навесом ее галереи. Там он понял, что был всего лишь крестьянином, лишенным вкуса и манер, и что почти все учение у него еще впереди.
В семинарии его отлучки еще не вызвали подозрений, но многие монахи, начиная с отца Тарда, стали тревожиться из-за его рассеянного вида, хотя на блестящих результатах его учебы вид пока не отражался. Что ж, нелегкое это дело – вести сразу несколько жизней. А посему, опережая дозволение, которое читатель мне непременно даст, если я попрошу, я коротко – как раз за это время сгорит тоненькая сигара – выражу в несколько выдохов свое восхищение шестнадцатилетним Эфраимом, который умудрялся исполнять сразу несколько ролей в пьесе, в которую его вовлек случай. Помнится, зарабатывая в его возрасте на жизнь разносчиком мороженого, я непременно делал крюк и задерживался в своем любимом шоколадном заведении Нима, что привело к утрате как невинности, так и работы. Он же, найденыш, светоч семинарии, не переставал быть надеждой епархии, блестящим латинистом и прекрасным рисовальщиком, но при этом с несгибаемой решимостью вынашивал мечту, которую его наставники непременно осудили бы, если бы о ней пронюхали.
Не помню, упоминал ли я уже отца Габриэля, преподававшего латынь и греческий, робкого и бледного, с узкими запястьями, то и дело красневшего по причинам, известным только ему самому. Надо же было так случиться, чтобы два латиниста столкнулись нос к носу в удаленной, далеко не лучшей части бульвара. Справившись с удивлением, духовное лицо, смутившееся больше, чем его ученик, потребовало объяснений.
– Я навещал немощную родственницу, – заявил молодой человек, не растерявшись.
– Надо было нас предупредить!
– Я боялся, что мне не разрешат.
– Перестаньте, много ли запретов вы слышали? Где живет ваша родственница?
Жан-Мари назвал улочку, где проживали мадам Балинова с сыном, и, не поборов приступ дерзкого вдохновения, предложил священнику сходить туда с ним. Это ведь в двух шагах, и скрывать ему нечего. Святой отец, успокоенный искренностью ученика, отказался его проверять. Бывают дни, когда любая ложь звучит убедительнее правды.
На следующий день преподаватель латыни раздал в начале урока переводы прошлой недели. Весь класс споткнулся на одних и тех же словах Сенеки: Temporis pernicissimi celeritas. У одного Жана-Мари получилось изящно: «Проворство времени, бегущего струей», что было в некотором роде наброском автопортрета. Получив самую лучшую отметку, как бывало всегда, он уже не участвовал в работе над ошибками. Положив перед собой лист с удачным переводом, он устремил взгляд в пространство. Он унесся мыслями далеко от античности, от семинарии, от настоящего.
После урока отец Габриэль отозвал его в сторонку.