Брет Эллис - Информаторы
Мне вдруг становится его жаль.
— Наверное, да, немного.
Я допиваю, посасываю лед. Не дам ему играть первую скрипку, решаю я и спрашиваю про студию, про Грэма, про Калифорнию. Мы торопливо едим, я заказываю еще джин с тоником, отец закуривает.
— Ты про Шерил не спросила, — наконец замечает он.
— Разве?
— Да. — Он затягивается, выдыхает.
— Нет. Спросила.
— Когда?
— По дороге в город. Разве нет?
— По-моему, нет.
— Да нет же, я спрашивала.
— Я не помню, милая.
— Ну, мне кажется, спрашивала.
— Тебе она не нравится?
— Как Шерил?
Он улыбается, смотрит в стол, потом на меня.
— По-моему, мы женимся.
— Правда?
— Да.
— Это… ну… значит, поздравляю. Отлично.
Он смотрит вопросительно.
— Ты правда считаешь, что это отлично?
Я подношу бокал к губам, постукиваю по нему, чтобы лед упал на дно.
— Ну… до меня… э… постепенно доходит, что ты, кажется, всерьез.
— Шерил замечательная. Вы ладите. — Он запинается, тянется к сигарете, но отдергивает руку. — Ну то есть, ладили, когда общались.
— Не я же на Шерил женюсь — ты.
— Когда ты так отвечаешь, малыш, я сразу понимаю, что ты думаешь.
Я порываюсь коснуться его ладони, но что-то меня останавливает.
— Не переживай, — говорю я.
— Я был так… одинок, — говорит он. — По-моему, целую вечность.
— Угу.
— Наступает момент, когда кто-то нужен.
— Не объясняй, — поспешно говорю я, а потом не так жестко: — Потому что ты не обязан.
— Я хочу, чтобы ты меня одобрила, — просто отвечает он. — Вот и все.
— Тебе это не нужно.
Он откидывается на спинку, опускает сигарету, которую собирался прикурить.
— Свадьба в декабре. — Пауза. — Когда ты домой вернешься.
Я смотрю в окно на густой холодный снегопад, на облака, серые, будто асфальт.
— Ты маме сказал? — спрашиваю я.
— Нет.
За обедом официант усаживает меня за столик со старым евреем; тот читает потрепанную черную книжечку и бормочет — должно быть, на иврите. Старый еврей совсем не похож на моего отца, но манерой держаться напоминает многих отцовских друзей со студии. Еврей старше, с бородой, но после ноябрьского обеда с отцом я впервые ем так близко от мужчины. Я почти не притрагиваюсь к сэндвичу, тонюсенькому и черствому, и к остывшему овощному супу тоже. Съедаю мороженое, выпиваю «Тэб», собираюсь закурить и понимаю, что здесь не курят. Ковыряю сэндвич, оглядываю переполненный вагон-ресторан, замечаю, что все официанты черные, а пассажиры — по большей части старики и иностранцы. Снаружи мелькает пейзаж цвета сепии, саманные домишки, молодые матери в обрезанных джинсах и блузках с бретельками поднимают красных младенцев, показывают им поезд, вяло машут проезжающим вагонам. Пустые автокафе, громадные, явно заброшенные помойки, опять саманные дома. В купе я разглядываю шмотки на полке, в наушниках Бой Джордж поет «Церковь отравленного разума», песню с кассеты, которую в ноябре купил мне отец.
Ночами фигово. Не могу спать даже после валиума, от него лишь впадаю в прострацию, шагаю по купе — там особо не погуляешь, — стараясь не падать, когда поезд разгоняется по пустыням, внезапно тормозит без предупреждения, и в сумеречном вагоне меня резко дергает. Поднимаю занавески, ничего не вижу, только уголек сигареты светится в оконном стекле. На развязках, как правило, объявляют, что на пути надуло песка, а один раз, около трех ночи, — что-то про койота. Я ненадолго засыпаю и прихожу в себя, когда на границе Аризоны поезд въезжает в грозу. Полная темень, и вдруг пурпурные, фиолетовые молнии расцветают по всему небу, на несколько секунд освещая городишки. Поезд их минует — вокзальные колокола, мерцание красных вспышек, фары одинокого пикапа застыли на переезде, ждут, а поезд громыхает в ночи, и кошмарные городишки уменьшаются, исчезают, отдаляются друг от друга, а я еду поездом не потому, что не люблю летать, и не потому, что хочу увидеть свою страну, — я не желаю лишние три дня торчать в Лос-Анджелесе с отцом и Шерил, или с Грэмом, или с матерью. Закрытый универмаг, неоновая вывеска бензоколонки, поезд тормозит, ползет дальше, без толку оттягивать неизбежное, опускать занавески.
Наутро в вагоне-ресторане знакомлюсь с богатым парнем из Венесуэлы. В спортивной куртке от Ива Сен-Лорана, тоже в Лос-Анджелес едет. Только что из Сальвадора, все болтает, какая красивая страна, да как часто ее недооценивают, да на каком концерте Лайонела Ричи[32] он там побывал. Мы ждем завтрака, парень листает последний «Пентхаус», а я смотрю в окно: на красной глине проступают бесконечные заплаты полей и башни нефтеперегонных заводов, трейлерные стоянки и вышки ретрансляции. Открываю блокнот, пытаюсь разобраться с докладами, что нужно переписать еще с прошлого семестра, но выдыхаюсь, не успев начать. Семья, пять человек, выходит из «Пиццы-Хат», и один ребенок машет поезду — интересно, кто водит детей завтракать в «Пиццу-Хат»? — а венесуэлец машет ребенку, а потом улыбается мне.
Я медленно ем, притворяюсь, будто целиком поглощена несвежей картофельной запеканкой и резиновыми, с одной стороны почерневшими оладьями, чтобы венесуэлец не задавал вопросов. Иногда поднимаю глаза, смотрю в окно, за окном — выгоны и коровы на выгонах. Достаю из кармана валиум, стискиваю в ладони. Кроме богатого венесуэльца только что из Сальвадора, единственный мой примерно ровесник — невзрачная негритянка с грустным лицом. Она смотрит на меня через весь вагон, и от этого я сжимаю валиум сильнее. Жду, пока девушка отвернется, и в конце концов глотаю таблетку.
— Голова болит? — вопрошает венесуэлец.
— Да. Голова. — Я застенчиво улыбаюсь, киваю.
Негритянка снова глядит на меня, встает, и за ее столик садится тотально жирная пара, вся в бирюзе. Венесуэлец рассматривает разворот «Пентхауса», потом глядит на меня, улыбается — может, отец был прав, он две недели назад сказал мне по телефону: «Тебе бы, детка, в „МГМ“ податься», — но удивительно, как земля то и дело словно вылетает из-под колес, когда рельсы пересекают шоколадные реки или овраг.
Звоню своему брату Грэму со станции «Амтрак» в Фениксе. Грэм в Венеции, лежит в горячей ванне.
— Он упорствует, — говорю я после паузы.
— Какой скандал, — отвечает Грэм.
— Он упорствует, — повторяю я.
— Да какая разница?
— Ты укурился.
— Нет.
— У тебя голос грустный, когда ты укурен. Ты укурился.
— Я еще не курил.
— Передо мной вот торговый автомат. Размером с двуспальную кровать, — сообщаю я. — Поговори с ним. — Я закуриваю. Тошнотворный вкус.
— Что? — спрашивает Грэм. — Ты мне зачем звонишь? — А потом: — Поговорить с… ним?
— Может, поговоришь с ним? Может, сделаешь что-нибудь?
— Ох блин. — Я слышу, как Грэм вдыхает, потом выдувает что-то — медленно. Тональность падает на три октавы. — Например?
— Просто… поговори с ним.
— Да мне он даже не нравится.
— И что, ты плюнешь и будешь смотреть, что он творит?
— С чего ты взяла, будто я смотрю, что этот осел творит?
— Ты же говорил, Грэм, ты говорил… — Я вот-вот разревусь. Сглатываю, пытаюсь взять себя в руки. — Ты говорил, она девять раз «Танец-вспышку»[33] смотрела. — Я тихо всхлипываю, кусаю костяшки. — Ты говорил, это ее… — пауза, — …любимый фильм.
— Она его смотрела, наверное… — Он умолкает. — Да, по-моему, девять раз.
— Грэм, пожалуйста, ну хоть теперь…
— Она не так уж плоха, — наконец произносит Грэм. — Вообще-то, довольно интересная.
Валиум, прячусь за занавесками, снаружи — станции, испанский стиль, вывески, предлагающие «Иглы» или «Барстоу», ночью машины катят по пустыне в Лас-Вегас, опять дождь, сильнее, молнии озаряют рекламные щиты на дороге в Рино, крупные капли долбят в стекло, плющатся. Я пугаюсь и реагирую так: моргаю. По громкой связи объявляют: «Все, кто говорит по-французски, пожалуйста, пройдите в салон», и просьба кажется такой соблазнительной, такой неуместной, что я причесываюсь, беру журнал и отправляюсь в салон, хотя по-французски не говорю. В салоне, судя по всему, ни единого француза, и помощь француза вроде бы никому не требуется. Сажусь, глазею в окно, листаю журнал, но напротив меня пьяная женщина, она разговаривает как бы сама с собой, но вообще-то — с жирной бирюзовой парой, а те пытаются не обращать внимания. Женщина бормочет про кино по «Эйч-Би-О», которое она видела, пока жила у сына в Карсоне.
— Вы «Мистера Маму»[34] видели? — Пьяная клюет носом.
— Нет, — говорит жирная женщина. Обнимает бирюзовую сумочку, что лежит на коленях — утопла в коленях.
— Чудненькая киношка — просто чудненькая. — Пьяная умолкает в надежде на ответ.
В салон входит бедная на вид пара с тремя маленькими детьми, и мать начинает играть с одним из детей в какие-то резинки. Я наблюдаю, как младший съедает кубик масла, — я надеялась, он не станет.