Юли Цее - Орлы и ангелы
Оператор, кивнув, выходит из бокса и возвращается на свое место. Перекидывается парой слов с двумя другими. Все они заняты одним делом: кивают, нажимают на кнопки, что-то говорят в микрофоны.
А звукооператор по-прежнему смотрит на меня с подозрением.
Значит, изволите липнуть к нашей барышне, говорит он внезапно.
Милый друг, отвечаю, о чем вы?
Ладно, говорит, посмотрим, что из этого выйдет.
Прежде чем я успеваю что-нибудь в ответ на это сказать, вновь вспыхивает красная лампочка, и ему приходит пора повозиться с голосом первого из абонентов. Размышляю, не подняться ли с места и прогуляться туда-сюда по студии исключительно затем, чтобы позлить его. Я бы мог, например, присмотреться к его пульту и нажать на какой-нибудь рычажок, а у него обе руки заняты, и отпихнуть меня не получится. Я мог бы подойти к боксу, в котором сидит Клара, и постучать по стеклянной стенке. Или зайти в соседний бокс и запустить руку за пазуху женщине-оператору. И никто здесь не в силах постоять за себя, все подключены к своему оборудованию, как к одной гигантской капельнице.
Ведя передачу, Клара засовывает уголок отложного воротничка в ухо, для чего ей приходится несколько сдвинуть наушник. До сих пор я не задумывался над тем забавным фактом, что люди, вещающие в прямом эфире, могут ковыряться в носу, разевать рот, полный нечищенных зубов, чесать задницу. Так же как повар плюет в кастрюлю лишь потому, что никто его на этом не поймает. А шофер-дальнобойщик за баранкой выпускает из штанов причиндалы только потому, что сидит выше встречных и идущих на обгон ездоков и никто не может заглянуть к нему в кабину.
Болтовня Клары кажется мне сегодня скучной. А ее манера сидеть в кресле, начальственно перебросив руку через его спинку, раздражает. Госпожа Хюйгстеттен, я ведь сейчас разговариваю по другой линии, зря, что ли, в ваш аппарат вмонтированы контрольные лампочки? Прошу прощения, Макс, я малость зазевалась. Ну хорошо, только закройте дверь и приготовьте кофе.
Тогда я был молод. Клара молода сейчас. Проведя первые несколько недель в Вене, я бросил сортировать по цвету пластиковые карты в собственном бумажнике. Кое-кто из коллег целый год здоровался друг с дружкой исключительно по мобильному. Однажды я столкнулся с Руфусом в конторе, щеголяя в шикарных солнечных очках. Он промолчал, позволив себе разве что улыбнуться. Но с тех пор мобила и темные очки отправились в ящик письменного стола на самый пожарный случай.
Что я здесь, собственно говоря, делаю. Я чувствую, как соскальзываю в одно из тех недолгих и обманчивых состояний, в которых мне удается воссоздать весь ход моих рассуждений двухмесячной давности. Но сейчас эти рассуждения уже не мои. Подмечаю, как постепенно начинаю тосковать по Руфусу, по упорядоченному делопроизводству в конторе. Все тамошние сотрудники, включая, разумеется, секретарш, обладали весьма привлекательной наружностью. Не знаю, учитывался ли этот фактор при зачислении на работу. Возможно, Руфус считает изъяны во внешности одним из признаков профессиональной некомпетентности.
В здоровом ухе поднимаются шорох и шелест, как при спуске на парашюте. Закрываю глаза и заставляю себя вспомнить о том, как я нашел Джесси на полу, как не мог решиться поднять ее и перенести: было страшно, что из расколотого черепа потечет мозг.
И сразу же мне становится ясно, что я тут делаю. Я ничего тут не делаю. Абсолютно ничего. Я резко открываю глаза.
Мой взгляд останавливается на авторучке, которую вертит в пальцах звукооператор. Он вновь смотрит на меня, но что-то в выражении его лица изменилось: может, я побледнел и его это удивляет. Я вытираю пот. Авторучка толстая, как сарделька, только желто-красно-синяя. Точно такая же целую вечность назад валялась у меня дома, с какой-то презентации. Держать ее удобно, и пишет мягко. Нет, не помню, где мне ее всучили. Оператор вертит ее, я прищуриваюсь, чтобы разобрать, что на ней написано, но не удается, и это меня нервирует. А на моей ручке, мне кажется, никакой надписи не было.
И вдруг я обнаруживаю, что он смотрит мне прямо в глаза и явно преувеличенно шевелит губами. Он хочет мне что-то сказать, хочет что-то беззвучно сообщить.
Я думал помочь, читаю я по губам.
А пока я отираю пот, его губы складываются еще в одно недлинное слово.
Джесси, читаю я по губам.
Разумеется, ерунда. Имя Джесси повсюду — его произносят бумаги, которыми шелестят операторы, его шепчут шины каждой из проносящихся за окном машин, так почему бы не сложиться ему на устах этого идиота? У меня паранойя, и я этим горжусь. Из оцепенения меня выводит крик Клары.
Может, все дело в том, что ты слишком много болтаешь!!!
Она барабанит по клавише и при этом яростно трясет головой. Звукооператора она тоже напугала: он роняет ручку, а я рвусь вперед подобрать и прочесть, что на ней написано. «I love Wien».[3] Слово «love» заменено алым сердечком.
Класс, думаю, этот мир создан исключительно для меня, причем со скрупулезной проработкой малейших деталей.
Поневоле смеюсь, шлепаю ладонью по столу. Когда поднимаю глаза, передо мной стоит Клара.
Хорошо, что тебе весело, говорит она.
Улыбается мне без малейшей издевки, просто и приятно, и это наводит меня на мысли о самых элементарных вещах вроде кино с попкорном.
Хорошо, говорю.
Обруч с наушниками болтается у нее на шее, шнур тянется по полу. Выглядит она как внезапно ожившая, чтобы податься в бега, электроигрушка. Еще пара шагов — и вилка вылетит из розетки, а сама она, обмякнув, застынет в неподвижности, и страшный сон прервется. На заднем плане звучит какая-то музыка.
Сделаю-ка я кофе, говорит она.
Звукооператор тут же поднимается с места.
Давай уж я, говорит, а ты посиди.
Авторучку он оставляет на пульте. Я быстро встаю, хватаю ее и прячу в карман куртки.
Может, тебе какую-нибудь музычку, говорит Клара.
На музыку мне забить, отвечаю.
Она кивает.
Ну, я пошел, говорю.
Клара кивает еще раз, берет у звукооператора чашку и исчезает у себя в боксе. Я спускаюсь на лифте, киваю вахтеру, выскакиваю на улицу и сразу же возвращаюсь вызвать такси по телефону.
Внезапно мне хочется пробежаться, причем на приличную дистанцию, и я пускаюсь бегом, как раз когда из-за угла выруливает такси. Я бегу все быстрее, я извлекаю из кармана пачку сигарет и предпринимаю тщетные попытки закурить на бегу. Остановившись, слышу, что такси едет на первой скорости за мной следом. Я кивком велю ему продолжать, запрокидываю голову, подставляя лицо струям ночной прохлады, и бегу дальше — бегу и смеюсь, мне хотелось бы, чтобы дорога оказалась бесконечной и на ней не было фонарей, которые мне сейчас приходится огибать.
8
СТРЕЛЬБА ПО ГОЛУБЯМ
Я останавливаюсь на мосту. Подо мной прямые, как стрела, железнодорожные пути стремятся в район Старой Ярмарки, которая со своими темными бетонными площадками, неуклюжими строениями и немногими остроконечными башнями простирается передо мной, как мрачный пейзаж из кинокартины о светопреставлении. Только в Доме радио кое-где еще горит свет.
Уличный фонарь у меня над головой то вспыхивает, то гаснет с нерегулярными интервалами. Я дважды подпрыгиваю на месте в попытке встряхнуть его и исправить шалящий контакт. Ничего не выходит. Я не владею азбукой Морзе, иначе, возможно, сумел бы расшифровать заключенное в этих вспышках послание. То же самое послание, которое можно прочитать в кофейной гуще, в цифрах под домофоном у входа в жилое здание или на крупномасштабном плане любой из европейских столиц.
Такси ждет в нескольких метрах от меня. Когда водитель, отчаявшись, собирается меня бросить, я даю ему новую отмашку. Он подкатывает ко мне, он такой маленький, что его едва видно из-за баранки.
Так будете садиться или не будете?
Он меня боится. Я это вижу.
Включите радио, говорю я ему, волну я вам назову. Распахните переднюю пассажирскую дверцу и включите счетчик. Таких чаевых, как нынче ночью, вы не получите и за неделю.
Двадцатка, просунутая мною в окно, его успокаивает. Он включает радио.
Громче, ору я, еще громче, вот так, хорошо.
Из салона машины доносится голос Клары. Динамики у него хорошие, эффект получается сокрушительный.
Я знаю эту передачу, говорит водитель. Она называется «Беседы о мерзости мира».
Заткнись.
Затыкается, опускает спинку своего сиденья, кладет ноги на приборный щиток. Белые носки и сандалии. Судя по всему, он уже не боится меня.
Облокачиваюсь на перила. Провода над путями кажутся нитями гигантского паука, который, таща их за собой, перебирается по воздуху через весь город, — никем не замеченная, ленивая, может быть, даже зыбкая тень, которую парочка случайных ночных гуляк, подняв глаза, принимают за тучу — за тучу, мгновение спустя исчезнувшую и тут же забытую.