Демьян Кудрявцев - Близнецы
В памяти Хьюго хранил несметные сокровища полицейского, жемчужины сыскаря – нет полнее досье в Колумбии, чем мятый ворох его заметок.
Как фокусник из дешевой метафоры, он вытаскивал данные, сплетни, факты, но главного – никогда. Так устроены были Хьюговы кладовые, ибо главным его сокровищем, как положено у кощеев, стала смерть – ни достать, ни бросить: к моменту нашей последней встречи Мартинес был главным в мире специалистом по Эскобару.
Он знал его голос, походку, почерк. Любимые блюда, одежду, песни. Он точно знал, как тот смотрит новости, пьет текилу и спит с женой. Он мог, прищурившись, посмотреть на мир через питоньи щелочки Эскобара, его речь обеднела до северных предместий Боготы и округлилась, как принято в Медельине. Он казался вывернутым наизнанку, нервные кишки давно наружу, а внутри без света и сна томится скрюченный Пабло
Гарсия Норьега де Эскобар. Пабло был толстым, а Хьюго – узким, Пабло чаще любил малышек, Мартинес скорее дородных теток. Они оба были: как след подошвы и сама подошва с песком прилипшим. Хьюго очень боялся встретиться с Эскобаром.
Собственно, это и стало причиной нашей встречи. Я был падок на такие пары. Разлученный с братом к тому моменту почти двадцать лет, я с пытливостью энтомолога вглядывался в подобных “близнецов поневоле”, вынося их на свет боевых историй – покрутиться, сдунуть-стряхнуть пыльцу, обжигая лампой усы и лапки, я расписывал их привычки, пока смерть-булавка не приходила и на выбор – слепой обычно – не сводила их к единице.
В жарком воздухе Боготы – в этой повести мало снега, нет метели, мороза, вьюги, лишь пустыни, моря, барханы, бесконечные, как дорога, как эпитеты эпитафий, – я отчетливо слышал свист занесенной иглы над ними, оставалось гадать на жертву, я неспешно придвинул чашку, всю в разводах кофейной гущи.
Неделю назад был убит кандидат Галан, что не так волновало сейчас
Кощея, как приглушенная общим трауром смерть Вольдемара Франклина -
Пабло застрелил его в тот же день, ближе к вечеру.
Полицейский Франклин еще недавно ездил гоголем на “Чероки”, и его смурные ребята всюду хвастались задержанием эскобаровой семьи.
Ожидая стряпчих и протоколов, Мария-Виктория Эскобар попросила прислать молока для дочки, Франклин радостно отказал. Он не дал девочке молока, вот за это и поплатился. Теперь его кровь должна была смыть гектары леса, полей и склонов, сотни жизни простых сикайрос, пронестись селевым потоком, перемешанным с кокаином, – вот оно, слово, и прозвучало, вот оно, слово основ! – и после в белой блузе на красном фоне должен был появиться Пабло, словно клоун в чужом манеже, озирающийся нелепо в ярком свете армейских фар, – и великий фокусник Хью Мартинес запихнет его в свой цилиндр.
1972
Первый раз я попробовал кокс в Кашмире, где мира не было, был кошмар. Я говорил, что любил войну за обилие звука, за лай и вой на ее фронтах, за фанты красных ее полотнищ, за фунт сушеных ее галет, который мы окунали в лужу “Белой лошади” на полу, и я, навылет, глядел в окно, за которым помехами бился ливень, загораживая кино.
Вот что делал со мной кокос, с непривычки втянутый в оба горла, при виде юной такой козы в смешном каракуле завитушек.
Это девушка из ЭйПи. Она поживет две недели с вами, потому что дороги наружу нет, а вы б хоть немного прибрались, парни.
Мы тогда занимали последний дом, на котором крыша осталось целой.
Под эту крышу с трудом легли упаковки “Кодака” – по углам, между банок вымороченной фасоли, сразу прозванной мною “Джеком” – в честь
Джека Лондона, – столб аптечек, канистры с топливом, один норвежец, который спал, и сумка ушедшего в джунгли немца – первой жертвы
“Sueddeutsche Welt”. И безъязыкая тень меня в пытке примерки чужой легенды. Дождь стоял на моем пути, а в тот момент – за ее плечами, и между этих упрямых вод воздуха было на полноздри.
1972
Говорили древние мудрецы, учителя моего народа, что всякая жизнь и ее любовь зарождаются от воды. От слезы, преломляющей первый взгляд, до слюны, стекающей на подушку. От соленых брызг голубой волны, разбивающей пристань, до растаявшей мутной водицы льда, убегающей под колено. В котле, где варится жирный суп, с темного прошлого шматом мяса, в бокале с красной пометой губ, в лохани, в бане, в реке, в тумане, посреди непрекращающегося дождя.
Я не мял языком ее несложное, на три слога, пичужье имя и не помнил мелких ее привычек. А война, бурлившая где-то рядом, превращала пряную нашу страсть в зародыш новой волны войны, войди, возьми и вернись к восьми. Когда она исчезала в струях, чтобы потом прибежать назад, прижимая груши своих грудей другими фруктами или мясом, – это можно больше не мыть, дурак! – я не знал, куда бы себя засунуть, по второму разу хотел газет, безнадежно устаревавших.
Gardian, желтая от погоды, и Times, пожелтевшая от огня, держали кадром передовицы о расстреле восставших у Читагонга, а Daily Mirror
– была жива – считала танки и самолеты у перешедших в Азад Кашмир индийских полчищ. Недосчиталась.
Эта быстрая, точным ударом в пах, позже ставшая зваться третьей, как будто кончились первых две, индо-пакистанская война – была мне забавна хотя бы тем, что посередь всего родился ребенок, полудохленький Бангладеш. Мне тогда и долго еще казалось, что у этих, в сущности скучных, войн, должен быть результат, иначе что я делаю здесь, в ночи, в колючем и мокром насквозь Кашмире, в кашемировой складке лесного шва?
– Ты, mamerto, живешь со мной.
И Палома скидывала рубашку, отжимая насухо ткань в ведро, а потом присаживалась на угол гробовой тишины стола и складным ножом нарезала серый кокаиновый колобок.
1975
А еще я нюхал его в Вест-Энде. Славное время пустых ночей, цветных рубашек под цвет коктейлей и теплой плоти под мятым платьем позолоченной суеты. Это было время скорее “до”, только племя было скорее “после”. Война во Вьетнаме уже прошла, а следующей ждите теперь в Ливане. Вот она, горькая речь востока, зираа и заатр его приправ, а здесь, в пластмассовом Вавилоне, нет тоскливее и глупей, чем брести потерянной половиной сам себе близнецом витрин.
1989
Ладно, не обижайтесь. Это я все говорю к тому, что, когда Мартинес, играя усом, предложил мне книгу про кокаин, с оплатой из черного фонда, налом, я уже много о жизни знал: например, что в Колумбии нету черных, неизвестно откуда возникших сумм – только белые денежки, как мука, с легким запахом вещмешка.
Кощей создавал атмосферу гона, ярой травли, шаманской пляски. Это сегодня любая дрянь предваряется высадкой тиражей, десантом перьев и ноутбуков, а я стал первым таким пером: “Blowing life. В объективе – наркобароны”.
В то далекое время – сентябрь – пыль покрывала улицы покрывалом, и на черно-белую пленку – пыль – ложилась светлая рябь зерна. Мертвые люди казались – тленом, подсыхающим перегноем. Живые тоже не больше
– сор, казиношная мишура.
За неимением постоянного игрока, но не шулера, а близнеца к столу я достаточно часто ходил на час в колумбийские казино, если после роскошных игорных хаз, итальянских яхт и чумных малин эту потную страсть богатеющей Боготы можно было назвать игрой. Вас бы туда на порог не пустили, а я, каная за своего, брал заезжего на поруки, когда какой-нибудь старый поц, “консультант по нефтепереработке”, спускал наличные песо к псам и его возили звонить на почту: “Сюзи, мне нужно пятнадцать тысяч, здесь страшно выгодный изумруд!” А ведь хотелось ему сказать: “Сюзи, мне нужно пятнадцать тысяч, здесь очень страшно”. Не говорил.
Пятнадцать тысяч зеленых, гринго! Столько мне предложил Кощей, что по марким меркам его расчетов, было, прямо скажем, большой мошной, но я, романтик простых абзацев, согласился не потому.
Я искал причину, точнее, повод, задержаться, даже застрять, в стране, где ленивый ливень течет по скулам, смывая пот, разжижая топь, где в отеле с надписью “невозможно!”, и дальше перечень в полстены, упрямый звук жестяной вертушки разгоняет звон мошкары в жару, и от этого стереозуда глохнешь, таешь, падаешь на кровать, не надеясь вовсе проснуться утром, а просыпаешься все равно.
Глава 2
– Как вас зовут?
– Георгий.
– Фамилия?
– Солей.
– Как вы попали в Вену?
– С трудом.
– Что?
– Извините.
– Как и откуда вы попали в Вену?
– Я приехал из Румынии на железке, в коробе для угля.
– Зачем?
– Моя бабушка – англичанка. Я хочу быть свободным. Все поехали, я поехал. Дома нас бы арестовали. Я не знаю, на самом деле.
– Кто еще ехал с вами?
– Мой брат Лев.
– Где он сейчас?
– Кто?
– Брат. Где ваш брат, господин Солей? Господин Георгий Солей? Георгий?
Я не знаю. Вот уже много лет. Иногда мне кажется, что он смотрит из-за плеча. Иногда он чудится в дальнем кресле, по ночам я вижу его в разводах побеленного потолка. Я еще поэтому много езжу, только дома и понимая, как беспомощно одинок.