Юрий Поляков - Гипсовый трубач
А банкиры, биржевики, хозяева нефтяных скважин, красные директора акционированных гигантов, отраслевые министры, флагманы порноиндустрии, обовравшиеся политики слушали его пение, рассеянно поглаживая одноразовых подруг и роняя сладкие старорежимные слезы. Теперь у Мохнача все прекрасно: дети учатся в Лондоне. Любимая жена, сидя в имении на Нуворишском шоссе, страдает из-за того, что жена алюминиевого олигарха явилась недавно на благотворительный концерт в неприлично крупных бриллиантах. Не совладав с собой, Марина бьет по щекам неловкую горничную, а потом бежит к своему психоаналитику — каяться. Тесть, доктор экономических наук, умер от недоумения, когда начались гайдаровские реформы, но теща жива-здорова, все так же зовет любимого зятя «Вовиком», кормит его домашними пончиками и благодарит Бога за то, что дочка не вышла замуж за аспиранта Иванова, оказавшегося ко всему прочему еще и Юнгштукером.
— Конечно, после Ельцина Володе пришлось оставить большой теннис, — допивая кофе, элегически сообщил Жарынин. — Возникла даже дилемма: что теперь — горные лыжи или футбол? Он выбрал футбол, и не ошибся. Как мудро заметил Сен-Жон Перс, судьба — это выбор.
— Обыкновенная история… — усмехнулся Кокотов.
— Да, пожалуй, — согласился режиссер и повернулся к истомившимся халдеям: — А выпечка-то у вас вчерашняя. Нехорошо!
Официанты потупились и промолчали с лютой покорностью дворни, уже наточившей на барина топоры…
Глава 47
По дороге в труполечебницу
Жарынин, расспросив соавтора, где находится клиника «Панацея», повез его в центр. Заметно посвежев от хорошего завтрака и обещанной встречи со Скурятиным, он великодушно объяснил, почему ему категорически разонравилась история про Леву и Таю.
— Поймите, Андрей Львович, в искусстве всегда должна быть обида! Всегда. Но мелкое, дежурное искусство обижается только на свое время. А большое, настоящее искусство обижается на вечность!
— Это ваш Сен-Жон Перс сказал?
— Конечно же он, златодумец! В нашем с вами сюжете нет главного — обиды на вечность. Ну нет ее — и все тут! Есть только ябеда на советскую власть. А сегодня, коллега, быть антисоветчиком так же неприлично, как в семнадцатом — монархистом. Есть вещи, на которые думающий человек просто не имеет права.
— Например?
— Ну-у… Портреты Хемингуэя, Энштейна или Чаплина в квартире.
— Почему-у-у?
— У вас в доме были мраморные накомодные слоники?
— Нет. Мама считала это мещанством.
— Во-от, и правильно считала. Хэм, Энш и Чап — те же накомодные слоники, только для…
— …образованцев! — подсказал Кокотов.
— Слушайте, коллега, прошу вас, не повторяйте глупости вслед за писателем, которому обида на Советскую власть заменила талант. Кто он сам-то был? Прожил двадцать лет в Америке — и английского языка толком не выучил. Образованцы придумали Т-34, атомную бомбу сработали и в космос слетали. Всем бы таких образованцев! Образованец в сто раз лучше, чем интеллигент!
— Ну, вы скажете!
— Скажу! Поймите, в каждом человеке есть инстинкт саморазрушения, но приличные люди с этой тягой борются: кто верой, кто работой, кто любовью. И только интеллигенты хотят навязать свою саморазруху обществу. Я бы интеллигентов кастрировал…
Некоторое время ехали молча. Жарынин хищно смотрел на запруженную машинами улицу, а писатель думал о том, как бы стал жить, если бы его вдруг кастрировали. Интересно, влекла бы его в этом прискорбном случае Наталья Павловна хотя бы умственно, или же совсем не волновала.
— Не бойтесь, вы не интеллигент! — словно проникнув в думы соавтора, ухмыльнулся режиссер.
— А Фил Бест — интеллигент или образованец? — спросил Кокотов, чтобы вернуться к разговору о синопсисе, но не напрямую, а с заходом.
— Конечно интеллигент! Посмотрите, что он с Тонькой сделал!
— А в сюжете про голую прокуроршу есть обида на вечность?
— О! Еще какая!
— Так в чем же дело?
— Я уже думал. Не получится.
— Почему?
— Не успеем. Знаете, сколько желающих? Если Сурепкин не продешевит и отдаст историю самоубийства жены за хорошие деньги надежному продюсеру, то сможет выкупить назад свою стоматологическую клинику. У моего мистера Шмакса таких денег, увы, нет…
— А если у нас вообще не получится обидеться на вечность? — усомнился писатель.
— Тогда мы пойдем другим путем — снимем фильм про расчисленный хаос бытия.
— Как это?
— Когда-нибудь расскажу. Но мне хочется чего-то другого!
— Например?
— Ну, допустим, человек узнает вдруг о своей смертельной болезни и решает убить давнего врага, отобравшего, скажем, любимую женщину…
— А при чем тут смертельная болезнь? — вздрогнул Андрей Львович, тронув нос. — Это обязательно?
— Нет, не обязательно. Это я так, к слову… — успокоил Жарынин. — Но меня, знаете, всегда интересовало, почему люди со смертельным диагнозом никогда не мстят своим врагам, чтобы хоть напоследок добиться справедливости? Розовощекие маньяки с прекрасным гемоглобином постоянно кого-то крошат из помповых ружей, а безнадежные доходяги, которым и терять-то нечего, кроме истории болезни, не прикончили на моей памяти ни одного мерзавца! Почему?
— Потому что они думают о вечности, о покое…
— А вы что — хотите после смерти отдохнуть, как мамонт в мерзлоте?
— Я бы предпочел прогуливаться по вечнозеленому саду! — съязвил автор «Полыньи счастья».
— Один или с Лапузиной?
— Вдвоем интересней!
— Нет, мой друг, не прогулки вас ждут за гробом, а упорный труд! Мне, знаете, иногда кажется, на том свете мы все будем работать над ошибками.
— В каком смысле?
— В прямом. Допустим, вы умерли…
— Не надо так говорить! — вскричал Кокотов.
— А чего вы испугались? Между прочим, есть такая примета: если кто-то из съемочной группы откинулся, фильм непременно будет иметь успех!
— Вы это уже говорили!
— Повторение — мать учения.
— Да идите вы к черту! — взорвался несчастный литератор.
— Ну хорошо, хорошо! Допустим, умер я. И попал, разумеется, в рай…
— Вы уверены?
— Абсолютно.
— Мне кажется, церковь не приветствует любовь втроем.
— Церковь приветствует любовь к ближнему, а способы этой любви и количество ближних можно выбирать по своему усмотрению. Не зря же нам дарована свобода воли!
— Ну знаете, Дмитрий Антонович!
— Оставим этот богословский спор! Вы не Иоанн Златоуст, а я не Фома Аквинский. Допустим, я попал в чистилище…