Джон Фаулз - Червь
О: Я в эти твои силки не попадусь.
В: Вот на, силки! Какие силки?
О: Ты ведь ждёшь, чтобы я признала, что все мои мысли заняты отмщением, как у какой-нибудь злыдни или сварливицы. Думаешь, тогда я остерегусь следовать благим побуждениям из боязни, как бы их не стали толковать в худую сторону.
В: Я твои мерзкие помыслы вижу ясно.
О: Так узнай, какие такие у меня мерзкие помыслы. Свет этот почти во всём устроен не праведно. Не Господом нашим Иисусом Христом он так устроен, а людьми. И умысел мой — его переменить.
Аскью впивается в Ребекку глазами. Теперь уже он отвечает собеседнице молчанием. Женщина сидит на деревянном стуле, выпрямившись, руки всё так же лежат на коленях. Она пристально смотрит ему в глаза, словно видит перед собой самого антихриста собственной персоной. Её взгляд всё ещё не лишён смирения, однако лицо напряглось: ясно, что она готова стоять на своём и не возьмёт назад ни единого слова. Наконец Аскью обретает дар речи, но его возглас — не столько обращение, сколько оценка:
— Лжёшь! Ах ты лгунья!
Женщина точно не слышит. Джон Тюдор отрывается от записей и поднимает голову, как бывало всякий раз, когда в допросе происходила заминка. Ребекка смотрит и смотрит, не отводя взгляда. Так пошло с самого начала: стряпчий наседает, Ребекка глядит ему прямо в лицо и с ответами не спешит. Но терпение Аскью, как видно, на исходе. Накануне он решил сменить тон и побеседовать с женщиной приветливо, по-доброму, но мало-помалу убедился, что напускной приветливостью её не возьмёшь. Развязать ей язык не удавалось ни бранью, ни лаской: свою тайну — что же приключилось на самом деле — женщина хранила крепко. Раз или два стряпчий мысленно возвращался к тем дням, когда допросы велись настоящим образом — с дыбой, с тисками. Уж с их-то помощью недолго добыть истину. Но после принятия Билля о правах[163] с такими методами в Англии покончено, исключения делались лишь для подозреваемых в государственной измене. Теперь этот обычай сохранился только в испорченных и нечестивых католических державах вроде Франции; Аскью же, при всех его недостатках, всё-таки англичанин. Однако его английской невозмутимости приходит конец.
В отличие от наших современников, которые на месте Ребекки, конечно, возмутились бы, что рассказ об их религии встречают недоверием и насмешками, как раз это Ребекку и не задевало. К такой недоверчивости и нападкам ей было не привыкать, иное отношение к её вере показалось бы ей необычным и до крайности подозрительным. Досадно было другое: допрос ведётся так, что ей не дают изложить своё вероучение с начала до конца, привести доводы в его защиту, показать его истинность, его насущную необходимость, страстную созвучность времени. По сути, стряпчего и женщину разделяют не только возраст, пол, сословная принадлежность, степень образованности, место рождения и неисчислимое множество других несовпадений; главное различие между ними кроется много глубже. Они представляют две несхожие стороны человеческого духа, возможно, коренным образом связанные с разными полушариями мозга, правым и левым. Каждое из них само по себе ни хорошее, ни плохое. Те, у кого более развито левое полушарие (и правая рука), обладают холодным математическим умом, любят порядок, ясно выражают мысли, как правило, осмотрительны и во всём держатся традиций; в основном благодаря таким людям обществу удаётся существовать без потрясений — или вообще существовать. Что же касается тех, у кого лучше развито правое полушарие, то они, с точки зрения строгих мудрецов или благоразумного бога эволюции, куда менее стоящая публика. Им в удел следует оставить какие-нибудь второстепенные сферы бытия — искусство, религию, где склонность к мистике и отсутствие логики придутся к месту. Они, подобно Ребекке, не отличаются трезвостью мысли и часто страдают непоследовательностью. Чувство времени (и понятие о своевременности) у них нередко притуплено. Они живут и скитаются большей частью в бесконечно разросшемся настоящем; в отличие от честных, добропорядочных правшей, которые чётко отграничивают это настоящее от прошлого и будущего и не позволяют им своевольничать, люди с правополушарным мышлением воспринимают «вчера» и «завтра» точно так же, как «сегодня». Беспорядок, смуты, перевороты — всё это их рук дело. Вот что они за люди, эти двое, живущие в 1736 году. Они стоят на противоположных полюсах, и не важно, что физиологическую подоплёку их противостояния стало возможно обсуждать лишь сегодня, много лет спустя.
В эту минуту левша Ребекка сдерживает свою правополушарную натуру из последних сил. Наконец она прерывает молчание и, словно размышляя вслух, произносит:
— Эх ты! Слепцом прикинулся, слепцом прикинулся.
— Не смей так со мной разговаривать! Я тебе запрещаю!
Женщина понижает голос:
— Запрещай, запрещай. Туча ты чёрная, ночь ты, Люцифер ты, и вопросы твои дьявольские. Думал, цепи законника будут глаза мне застить, а только сам пуще меня слепотствуешь. Не видишь ты разве, что этот мир погублен без возврата? Не новыми грехами — старыми, которые от века. Ничто как ветошь, тысячекрат изодранная, измаранная, и всякая нить в ней — грех. И знай, что дочиста её уже не отмыть и не обновить ни во веки веков. Ни тебе не обновить, ни твоей братии. И не обновить вам больше злых путей, на которые совращали вы невинных от самого их рождения. Или не замечаешь ты, что слеп вместе со своей братией?
Аскью порывисто вскакивает:
— Молчать! Молчать, тебе говорят!
Но с Ребеккой творится что-то невероятное. Она тоже поднимается и продолжает свою отповедь. Неторопливость сменяется скороговоркой, доходящей до невнятицы:
— Как чтишь ты Небеса? Тем, что учиняешь ад из века сего. Или не видишь ты, что единая твоя надежда — это мы, кто Христом жив? Отступись от путей своих, живи путями Иисуса Христа, ныне позабытыми. Твой мир — он насмешник, гонитель, только и ищет их истребить. Ты и братия твоя осуждены, непременно осуждены, и что ни день, то больше. И будет так: возродятся пути Его, и тогда увидят это грешники, и мы, люди веры, оправданы будем, а ты со своим легионом, проклятые во антихристе, за слепоту свою, за беззаконные пути осуждены. Так победим мы. Истинно говорю: Иисус снова грядёт, пророчество было. И свет Его просияет сквозь всякое дело и всякое слово, и мир сделается точно окно, и польётся свет, и станет в нём видимо всё какое ни есть зло, и покарается в аду, и ни одному подобно тебе осуждённому против того не устоять…
— В тюрьму тебя! В плети!
— Нет, злой карла, напрасно ты покушаешься уловить меня в свои злые силки. Истинно говорю: не случалось ещё примера, чтобы ушедшее воротилось, пустое ты затеял — его удержать. Этот день — нынешний, нынешний! Истинно говорю: грядёт новый мир, и не станет греха, не станет вражды меж людьми, меж мужчиной и женщиной, отцом и сыном, слугой и господином. И никто больше не пожелает злого, не умоет рук, не пожмёт плечами, никто не будет, подобно тебе, закрывать глаза на всё, что смущает его покой, что противно его самоугодливости. Не станет судья судить бедняков, когда и сам на их месте не удержал бы себя от воровства. Не будет владычествовать корысть, ни суетность, не будет злобных усмешек и пышных пирований в то время, что люди голодают, ни утешных телу рубах и башмаков в то время, что хоть один человек наг и бос. Разве ты не видишь, что скоро лев будет лежать рядом с агнцем[164], что всё станет истина и свет. Господи, ну как же, как ты не видишь! Нельзя статься, чтобы ты был так слеп к своей жизни вечной, нельзя тому статься!..