Мулуд Маммери - Избранное
Сержу удалось взобраться на «лендровере» на самую большую дюну, возвышавшуюся над площадкой, где должно было происходить действо. Вместе с Амалией он влез на крышу, откуда им было видно все — на их глазах шла подготовка к сражению между паломниками из Тимимуна и теми, кто со свернутыми знаменами собственных святых со вчерашнего дня дожидался в зауйе наступления торжества.
Оба войска, которые видели друг друга издали и размеренно продвигались одно навстречу другому с развернутыми полотнищами флагов, вовсе не спешили вступить в рукопашную, ибо основной их целью, по-видимому, была не победа, а предвкушение ее. Над лицами, казавшимися из-за белых тюрбанов еще темнее, медленно колыхались знамена. По мере того как сокращалось разделявшее бойцов расстояние, напряжение возрастало. Когда первые ряды противников сошлись почти вплотную, знаменосцы бросились друг на друга. Всеобщее смятение закружило их в вихре поверженных или спасенных полотнищ и жарких схваток. Когда добычу поделили, назвать победителя оказалось не так-то просто, потому что каждому лагерю удалось спасти свои знамена, которые вот-вот, казалось, попадут в руки противника.
По знаку, которого Мурад не уловил, тысячи актеров и зрителей распростерлись в пыли. Он последовал их примеру, ощутив горячее, шершавое прикосновение песка к щеке. Только Амалия с Сержем остались стоять на своем утлом челне, похожие на двух подбитых птиц, взирающих после сражения на поле битвы, усеянное мертвецами.
То был конец.
Возвращались они пешком вместе со всеми селянами, с жаром обсуждавшими перипетии баталии.
Проснулись они еще затемно. В городе было пустынно. Свет фар выхватывал его из тьмы кусками: пальмовая аллея главной улицы с фонтаном в виде верблюда, где струйка воды по-прежнему что-то нашептывала самой себе, Восточные ворота, а там, дальше, тесные ряды могил кладбища Сиди Османа, бензоколонка. Возле дорожного указателя на Аль-Голеа, завернувшись в коричневый бурнус, лежал Ба Салем. По другую сторону дороги спиной к ним сидела женщина, на которую упал косой свет фар.
— Ба Салем, — сказал Мурад, — мы хотели попрощаться с тобой перед отъездом.
Луна давно скрылась, но ночь была светлой из-за сияния звезд, все еще мерцавших в этот час.
— Ба Салем!
— Должно быть, он уснул, — сказала Амалия.
Мурад приподнял полу бурнуса и открыл голову. Лицо Ба Салема совсем осунулось, но черты были ясными. Он не подавал признаков жизни.
— Потерял сознание? — спросила Амалия.
Мурад наклонился к Ба Салему, потрогал пульс, пытаясь разглядеть белки глаз.
Женщина, закутанная в покрывало, неслышно подошла к ним сзади, так что они и не заметили. Взгляд ее встретился с глазами Мурада.
— Иддер? (Он жив?) — спросила она.
— Иммут (Умер), — сказал Мурад.
Мерием склонилась над скорченным телом Ба Салема, закрыла ему рот, веки. Из глаз ее медленно катились слезы. Затем она встала и, не глядя на них, сотрясаясь от рыданий, которые пыталась сдержать, пошла по дороге, ведущей в город.
Мурад, ехавший в первом «лендровере», чувствовал себя до того усталым, что с трудом мог следить за беседой Сержа и Амалии. Положив голову на плечо Сержа, она шептала ему на ухо. Отдельные слова доносились до Мурада как сквозь слой ваты, обрывки фраз перемежались долгим молчанием: «Это было потрясающе… Я дала уговорить себя… В тот год мы часто ездили на западные пляжи… Мы с Ксавье все лето только об этом и говорили… Для друзей я обычно готовила пунш… По вкусу напоминает рвотный порошок… тошнотворно… они почему-то считали своим долгом выпивать все до дна… я уверена, что в этом сказывались порочные наклонности…»
Мураду не довелось отведать пунша для друзей, и все-таки он чувствовал, что его начинает тошнить. Когда он покидал оазис, у него было такое ощущение, будто ревнивый аллах изгоняет его из рая. А этим хоть бы что: чувствуют себя уверенно и уже вошли в привычное русло обыденных разговоров с их обычными и такими знакомыми словами. И снова общепринятые формулы определяют поступки. Наконец-то с точностью известно, куда они держат путь, а до этого им ежедневно приходилось прокладывать дорогу. Ни Ахитагель, ни Амайас, ни Мерием, ни Ба Салем — никто из них больше не поминался и даже не возникал хотя бы мимолетно в речах Амалии, которая, уткнувшись в плечо Сержа, ищет в нем опору, заслон против абсурда, против зыбучести песков и безумия пустыни.
— На то время, что нам осталось жить…
Мурад вздрогнул. Фраза была избитой, душещипательной. Конечно, это она сказала. Потом все смешалось в его сознании, глаза отяжелели от сна, и за потоком слов, извергаемых Амалией, он вдруг различил Ахитагеля, мать Ахитагеля, Лекбира, Ба Салема, который умер утром на обочине, у дорожного столба, чтобы перебраться в мир иной, туда, где существование станет нескончаемым ахеллилем. Он не понял, что говорила дальше Амалия, но ответ Сержа расслышал явственно:
— Изображают из себя вельможного господина, размахивают шпагой, отправляются в пески защищать честь прекрасных дам перед лицом буровых вышек, патентованных чинуш и транзисторов — и так до того самого дня, когда, даже не отдавая себе в этом отчета, начинают медленно умирать за тарелку риса в столовой нефтебазы.
Амалия оторвалась от своей опоры, вонзив холодный взгляд в глаза Мурада.
— Кельтские предания — не пустые мечты, с ними приходится считаться.
— Кто теперь считается с реликвиями? Их сметают.
— Это пустыня пробудила у тебя вкус к опустошению? Играть в Тристана и Изольду можно и сейчас, но надо знать правила игры.
Она не спускала глаз с Мурада.
— Есть только одна альтернатива: промечтать всю жизнь или изменить ее. Если захочешь мечтать, следует все-таки помнить, что наступит день — а он непременно наступит, — и придется оставить землю практичным германцам и резонерам латинянам, землю и все, что на ней есть хорошего и полезного: поля, города, плоды деревьев, стада. Наступит день, когда вас вместе с вашими баснями оттеснят далеко на запад, на острова, где нет ничего — только песчаные равнины да облака, и от чахотки вам не будет спасения, останется лишь уповать на сказочных королей, святош, паломничества и так далее — словом, обычный самообман, или же, в его африканском варианте, — ахеллиль, киф и марабуты. Колесо истории нельзя повернуть вспять, иначе пропадешь ни за грош.
— Зато своими легендами и ахеллилями они сумели создать кое-что из ничего.
— Вздор!
Амалии было не по себе. Сама не зная как, она попалась на удочку и теперь выступала в роли защитницы всяких фантазий. Тогда как в разговорах с Мурадом у нее обычно случалось обратное. Она вовсе не собиралась ратовать за любовное зелье, ниспосланное роком, за любовь вопреки всему, за белые или черные паруса на разбушевавшихся волнах.
Вся эта сложная и никому не нужная фантасмагория была страстью Мурада, она тут ни при чем. Ей гораздо ближе мир Сержа: ясный, размеренный, без лишних головоломок. Так почему же он вынуждал ее идти наперекор самой себе? Мурад слушал, и — она в этом не сомневалась — перед его глазами вставали те же образы, что оживали сейчас в ее памяти.
Это было в марте 1962 года. Они стояли на мосту в Альме. Война[114] кончилась, наступила весна. Возможно, этим все и объяснялось, потому что Мурад даже не был пьян. Он бредил «поющими завтра», вновь обретенными райскими кущами (почему у людей рай всегда бывает только потерянным? Lost[115], презрительное односложное словечко, резкое, словно удар дубинкой, — восковая печать, которой припечатали мечту, надежду и тому подобное).
— Зато вам теперь не остается ничего другого, как до конца своих дней рыдать по поводу эдема lost и сочинять поэмы из двенадцати песен в надежде истощить ваше отчаяние, хотя все это, конечно, напрасный труд, ведь и сами-то вы тоже lost.
Амалия не прерывала его. Она думала: к будням, которые приходят на смену высоким подвигам, трудно приспособиться. Тем более надо глядеть в оба, не верить тому, что все уже достигнуто, уметь трезво относиться к мечтам (всегда безумным, ибо бывают сны, а бывают пробуждения, точно так же, как сначала бывает праздник, а на другой день песок засыпает сады).
— Завтра я уезжаю в Алжир, — сказал тогда Мурад.
Этого она не знала, для нее это было неожиданностью.
— Ты приедешь?
— Конечно, нет.
Ответ вылетел сам собой, словно она приготовила его уже давно и хранила на тот случай, когда он ей понадобится. Мурад не стал допытываться, почему.
— Я должен ехать. Сейчас-то и начнется все самое главное. Но знай: что бы ни случилось, я никогда не разочаруюсь в тебе.
У Амалии дух захватило. И хотя она прекрасно знала, что это всего лишь манера, причем литературная, реагировать на безмерную важность происходящих событий, она растерялась и долго молчала. Ей хотелось сказать ему в ответ: «Никогда? Это слишком сильно сказано, теперь, видишь ли, никто так не говорит, никто не употребляет таких окончательных формулировок». Но она боялась, что он не поверит ей.