Захар Прилепин - Дорога в декабре
Я куплю себе портрет Сталина. — Трубка, френч, лукавый прищур. — Блядь дешевая купит Рублева. — Бить земные поклоны и плакать. — Все шалавы закупятся дурью. — Все набьют себе щеки жалостью. — Плохиши, вашу мать, перевертыши. — Я глаза вам повыдавлю, ироды. — Эти гиблые, эти мерзлые. — Эти вами ли земли обжитые.
Нераскаянный на развалинах. — Пращур внуков моих растерявшихся. — От огней святорусского табора. — Я куплю себе портрет Сталина. — Да хоть ирода, да хоть дьявола. — Обменяю на крест и на ладанку. — Гадом буду, я сниться вам стану. — Здравствуй, родина! Мы — твое стадо.
Мы и быдло тебе и паства. — Мы тебе приготовим блюдо. — Из двух тысяч годин бесстрашия. — Жри, собака! заплачено кровью! — Разворована наша житница. — Едет набок седая кровля. — Неприступные наши ворота. — Разодрала, как рот, зевота. — Хахаль твой ходит гоголем-моголем. — Достоевская моя родина — роговица глаза оленьего. — Злыми псами кишок твоих вырвано.
Ах, шалавы иконописные! — Поднимите свои бесстыжие, свои юбки цветные алые. — Свои очи, как Бог уставшие. — Свои головы дурьи рыжие. — Ах, поэты мои рублевые, сколько ереси в вас, это надо же. — Мои девочки беспонтовые, мои мальчики бесшабашные.
Павел Васильев
Артем Веселый
Иван Приблудный
Борис Корнилов
Приходите ко мне, мои близкие. — Будем есть с вами черные ягоды. — Я прошу вас о понимании. — Я несу вам просьбу о милости из моей поднебесной волости. — Имена ваши в моем имени. — Наша родина нам заступница. — Выше взоры и тише музыка — начинается день поминания.
Я куплю себе портрет Сталина…
* * *звук колокольчика
запах цветов
ты
в одиночестве танцующая вальс
на холме
самый светлый сон мне приснился
в трясущемся грузовике
где я затерялся среди трупов людей
расстрелянных вместе со мною
В полночный зной в кафе у Иордана
смешалось все. Коктейль не остужал.
Лица касался вдохновенный жар:
мягка волна взрывная, как сметана.
Дрожит висок. Куда нам наступать?
Восток разрознен. Всюду рубежи.
Смешалось все. И жалок автомат.
Мозг ужасом раздавлен, как томат.
О, позвоночник мой, тебя не убежишь!
Над океаном мороки возникли,
их шаг гремит, как радостный скелет.
Здесь полночь бьют изящные зенитки,
их алый зев к Всевышнему воздет.
Но не дарует Он ни окрика, ни вздоха.
Грудные клетки в крике рвет пехота,
сердца на волю отпускает, озверев.
И пенье упокойное Востока.
И горла тонкие зениток на заре.
Держитесь дальше блеска папирос:
здесь снайпера не верят в светлячков.
Где тот семит, что задал нам вопрос?
Ответ готов, зайдите после трех
стаканов. Мальчик, выдай нам гранат.
И ножик — разрезать его на части,
и блюдо, чтобы алый сок собрать.
Аллах Акбар, о кроткий мой собрат!
Нарушим это пошлое всевластье.
Восход. Восток теряет рубежи.
Сдирая шкуру, сладко обнаружить
ржаное мясо. Здесь наслоен жир.
Топчу ногой: Восток, яви мне душу!
Ужели она — жалкая прореха?
Внутри Саддама ветер ищет эхо.
Внутри Адама глухо, как в земле.
Но на Содом заявится проруха
в ушанке и с лицом навеселе.
Страшись тогда, испитый неврастеник,
вомнет тебя спокойная пята.
И будет мир. И в мир придет цветенье.
Корявых гусениц увидим мы в цветах.
Взойдет бесстрастно сумрак галифе,
не разделив виновных и безвинных.
Пока же мы немного подшофе.
Восток завис в израильских кафе.
Мы слушаем пластинку Палестины.
Мясной концерт в кафе у Иордана…
…уж лучше ржавою слюной дырявить наст,
лицом в снегу шептать: «Ну, отстрелялся, воин…»,
не звать ушедших на высотку, там,
где наш кусок земли отобран и присвоен,
и лучше, щурясь, видеть ярый флаг,
разнежившийся в небесах медово,
и слышать шаг невидимых фаланг,
фалангой пальца касаясь спускового,
и лучше нежить и ласкать свою беду,
свою бедовую, но правую победу,
питаясь яростью дурною, и в бреду
нести в четверг то, что обрыдло в среду, —
вот, Отче, вот Отечество, и всё:
здесь больше нет ни смысла, ни ответа,
листье опавшее, степное будылье,
тоска запечная от века и до века.
Для вас Империя смердит, а мы есть смерды
Империи, мы прах ее и дым,
мы соль ее, и каждые два метра
ее Величества собою освятим.
Здесь солоно на вкус, здесь на восходе
ржаная кровь восходит до небес,
беспамятство земное хороводит
нас от «покамест» и до «позарез»,
здесь небеса брюхаты, их подшерсток
осклизл и затхл, не греет, но парит,
здесь каждый неприкаянный подросток
на злом косноязычье говорит.
Мы здесь примерзли языками, брюхом, каждой
своей ресницей, каждым волоском,
мы безымянны все, но всякий павший
сидит средь нас за сумрачным столом.
Так, значит, лучше — лучше, как мы есть,
как были мы и так, как мы пребудем,
вот ребра — сердце сохранить, вот крест,
вот родины больные перепутья,
и лучше мне безбрежия ее,
чем ваша гнусь, расчеты, сплетни, сметы,
ухмылки ваши, мерзкое вранье,
слова никчемные и лживые победы…
Беспамятство. Не помню детства,
строй чисел, написанье слов…
Мое изнеженное сердце
на век меня переросло.
Искал тебя, ловил все вести,
шел за тобою в глушь, и там
тобой оттянутые ветви
так сладко били по глазам.
Сержант
Он затевал этот разговор с каждым бойцом в отряде, и не по разу. С виду — нормальный парень, а поди ж ты.
— Каждый человек должен определить для себя какие-то вещи, — мусолил он в который раз, и Сержант уже догадывался, к чему идет речь. Слушал лениво, не без тайной иронии. — Я знаю, чего никогда не позволю себе, — говорил он, звали его Витькой. — И считаю это верным. И знаю, чего не позволю своей женщине, своей жене. Я никогда не буду пользовать ее в рот. И ей не позволю это делать с собой, даже если она захочет. И никогда не буду пользовать ее…