Роберт Стоун - Дамасские ворота
— Какая она?
— Замечательная. Красивая. Убита горем. Тебе она понравится.
— Уверена. Узнал что-нибудь новое о том, что произошло?
— Многое мы, наверно, никогда не узнаем, — ответил Лукас.
Он коротко изложил ей все, что знал, о том, свидетелями и участниками чего они были. Рассказал о разбежавшихся последователях. Роза уехала в Канаду. Сестра Иоанна — в Голландию.
— Я много думаю о Нуале, — сказала Сония. — О Нуале и Рашиде. Знаешь, я могла оказаться на их месте.
— Не сомневаюсь. Одни из последних жертв холодной войны.
— Но в их честь никогда не назовут улицу. Или студенческое общежитие университета имени Лумумбы. Думаю, даже университет больше не называется именем Лумумбы.
— Мы будем о ней помнить, — сказал Лукас. — Конечно, она могла быть сущим наказанием.
— Такая уж у нее была работа. Доставать самодовольных буржуазных типов вроде тебя.
— У нее это отлично получалось.
Они помолчали под теннисный матч с выключенным звуком.
— Мне придется на какое-то время уехать из страны, — сказал он. — Как насчет того, чтобы поехать со мной?
— Вот это да! — воскликнула она.
У него сердце упало, он уже видел, как она переводит все в шутку, уже видел конец их отношениям. И все же ничто не могло заставить его прекратить попытки добиваться ее. Он стал бы умолять, если бы это помогло. Но он знал, что ничего не поможет.
— И куда мы отправимся? — поинтересовалась она.
— Можно было бы устроиться в Верхнем Вест-Сайде. Где-нибудь поблизости от Колумбийского университета. Знаешь, я вырос в тех местах.
— Знаю. Это было бы славно.
Терять было нечего, и он выложил ей все, на что надеялся, о чем мечтал:
— Я подумал, что мы могли бы пожениться, если бы захотели. Что… могли бы завести дивных смуглых малышей, как те, что бегают там по соседству. Я, кстати, слышал, «Талию» собираются вновь открыть. Как знать, может, там снова будут показывать «Детей райка»[473], как когда-то. И мы сходим посмотрим. — Он пожал плечами и замолчал.
— Нет, Крис. — Она протянула забинтованную руку и взяла его ладонь. — Нет, малыш. Я остаюсь здесь. Здесь мой дом.
— Ну, — сказал он, — мы же не так чтобы с концами. У меня здесь работа. Мы будем часто приезжать сюда.
— Я совершаю алию. Собираюсь следовать вере.
— Ты имеешь в виду…
— Я имею в виду, жить по вере, которую исповедую. Здесь. И всюду, где бы я ни оказалась. В этом смысле тоже здесь мой дом.
— Я не против. Перейду в твою веру. Я уже на полпути, правда?
Она грустно рассмеялась:
— Не шути так, дорогой. Ты останешься католиком до конца своих дней. Что бы ни говорил о своей вере. Что бы ни думал.
— Мы столько пережили вместе, — сказал он. — Так хорошо знаем друг друга. И я тебя очень люблю. Я так надеялся, что ты останешься со мной.
— Я тоже тебя люблю, Кристофер. Очень. Но позволь сказать тебе кое-что. Если я не останусь тут, стараясь стать настоящей еврейкой, то отправлюсь в Либерию. Руанду. Танзанию. В Судан. Камбоджу. Не знаю, в Чечню. В любую деревню, баррио[474], захолустье. Ты этого не захочешь. Ты хочешь писать свою книгу, потом захочешь писать другую, и ты хочешь семью. Я не могу жить семьей среди холеры, плохой воды и ненависти. А моя жизнь такова. Тебе нравится путешествовать, но тебе нравится и отель «Американская колония». Нравится ходить к «Финку». Я такие места не посещаю. Меня в них не пускают.
— Ты любишь музыку.
— Крис, ты когда-нибудь видел, как люди выбирают непереваренные зерна из чужого кала?
— Я знаю мир НПО, Сония. Бывал на их вечеринках.
— Дорогой, это не то, что ты хочешь. Думаешь, я не размышляла над этим? Думаешь, я не хочу тебя? Мне и так тяжело, хочешь, чтобы было еще тяжелей?
— Я что, должен облегчить тебе расставание? По-твоему, мне легко?
Она пересела с дивана на пол возле его кресла:
— Я тоже люблю тебя. Всегда буду любить. Но что касается важных вещей, брат, тут наши пути расходятся. Мы всегда будем друзьями.
— Знаешь, я это уже слышал. «А она улыбнулась и сказала, — пропел он, — разве нельзя быть просто друзьями?»
Старая песня. Она была в ее репертуаре[475].
— Конечно будем. И будем видеться. Но если спросишь, стану ли я твоей женой, мне придется отказать. Я этого не хочу. Я хочу оставаться свободной, жить здесь, быть еврейкой, хочу внести свой маленький вклад в тиккун-олам. Даже если на это уйдет вся жизнь. Прости, любимый. Но я это твердо решила.
— Догадываюсь. Придется поверить тебе.
— Да. Придется.
Он встал и помог ей дойти до дивана.
— Нечего сидеть на полу, — сказал он. Возвращаясь в кресло, он глянул на молчащий телевизор. — Может, хочешь посмотреть игру? Я пойду.
— Ой, прекрати. Вот что я тебе скажу — через три года мы, может, встретимся во «Флоридите» в Гаване, если нас туда пустят. Смотри, чтобы я не поймала тебя там с какой-нибудь шлюхой.
— А я тебе вот что. Если меня не будет во «Флоридите», я буду в Пномпене. Ищи меня в кафе «Нет проблем». Налево за углом от Музея геноцида[476].
— Кристофер!
— Я не шучу. Там есть такой музей. Стал бы я шутить над такими вещами?
— А если серьезно, — спросила она, — что будешь делать дальше?
— Не знаю. Мне придется уехать. Займемся дальше нашей с Оберманом книгой. Тебе, наверно, никакие компетентные органы не советовали уматывать.
— Нет. Мне дали другой совет: помалкивать, не делать публичных заявлений. Каковому совету я последую. По крайней мере на этот раз. Потом, как мне объяснили, они ответят услугой за услугу.
— Потом ты будешь работать на МОССАД.
— Да? Я так не думаю. Вряд ли мне сделают подобное предложение. Я устрою им такую веселую жизнь, что они больше никогда не захотят видеть мою подозрительно смуглую физиономию.
— Знаешь, я тут недавно разговаривал с Эрнестом. Он сказал, что в каком-то смысле сочувствует парням, которые собирались устроить взрыв и восстановить Храм. Поскольку они горели желанием, чтобы страна что-то значила и он тоже.
Лукас чувствовал, что молчать сейчас нельзя. Не хотелось покидать ее, не хотелось и видеть, как она от него ускользает.
— Храм — внутри, — сказала она. — Храм — это Закон.
— Множество людей думает, что это слишком долгий путь. Они мечтают о реальных вещах.
— Конечно. И об исполнении пророчества. Что до меня, то я считаю, они не правы. Храмы есть во многих местах. В Юте есть храм. В Амритсаре. В Киото. Он должен быть в сердце — Храм. Когда каждый воздвигнет его там, может, тогда они задумаются о Красивых дверях[477] и святая святых.
— Нелегко тебе придется с такими идеями.
— Да. Я здесь для того, чтобы не давать людям покоя. Человек третьего мира. Я живу здесь и имею на это право.
— Вернешься в сектор?
— Возможно. Кто-то должен заменить Нуалу. Позаботиться о тех детях.
— Тебя назовут предательницей.
— Ну, я не предательница. Не изменщица. — Она засмеялась, глядя на него. — Не забывай, я действительно люблю тебя. Люблю с тех пор, как ты прочитал мне то стихотворение.
— Какое стихотворение?
— То, о детях. Которые раньше учатся петь, чем говорить. Голодных детях.
Со стороны Силуана донесся призыв к молитве.
— Ах, о тех детях, — сказал Лукас.
— Да. «Поит всех млечная река».
74
Лукас не торопясь готовился к переезду. Вещей у него было мало, в основном книги, да и те он большей частью раздарил монастырским гостиницам в Старом городе. Печаль и тревога следовали за ним как верный пес.
Часть дня занимал просмотр англоязычных газет на предмет просочившейся информации и важных материалов. Чуть ли не ежедневно он совещался с Оберманом, который с той же целью следил за еврейской прессой. Самая интересная гипотеза появилась в левом тель-авивском журнале «Хаолам хазех», но силы в правительстве для утечек обычно предпочитали использовать «Маарив» и «Джерузалем пост».
Словно в подтверждение версии Эрнеста Гросса, начал расти политический вес Аврама Линда, о нем часто писали, его часто цитировали. Политиком он явно был искусным. Обрушившись на христианских фундаменталистов-милленариев и на их чрезмерное влияние в Иерусалиме, он неуловимым образом сумел связать экстремистские силы в еврейском обществе с недавними беспорядками. Тем влиятельным кругам, которые рассчитывали на фундаменталистов в своих интригах, оставалось лишь молча кипеть от злости. Общественное мнение было на стороне Линда.
Воскресили старые, времен Британского мандата, законы об охране государственных тайн и уголовном преследовании за их нарушение, так что было мало надежной информации об арестах.
Доктора Лестрейда допросили и вышвырнули из страны. Публике сообщили о некоторых из его антисемитских высказываний и его увлечении музыкой Орфа и Вагнера. Нашли молодого палестинца, которому Лестрейд презентовал «Миф XX века» Альфреда Розенберга с нежной надписью.