Музей суицида - Дорфман Ариэль
Что было важно в этот момент – и что стало причиной моей паники – это вопрос о том, что именно говорить Орте. Как я могу заявиться к нему с известием, что верю и Кихону, и Адриану? У обеих версий было немало совпадений – за исключением того, что было самым важным и ради чего Орта меня нанял: четкой причины смерти Альенде. А если я посмею поделиться с ним моей дилеммой, он вряд ли согласится с тем, что они оба правы – скорее, решит, что оба ошибаются, и отправит меня обратно в Чили исполнять мой контракт, выяснять, какие еще альтернативы где-то прячутся, какого туманного виновника я не заметил.
Нет: мне надо сделать выбор между Патрисио Кихоном и Адрианом Балмаседой, отказаться от всех этих «может, так» и «может, этак», а «может, еще как-то», которые путали меня с того момента, как я принял поручение Орты. Пора заканчивать расследование, аккуратно сложить все вместе, словно я – настоящий следователь романа, который так и не напишу. Уже через месяц я уеду из Чили, и мне не следует тащить загадку смерти Альенде в мою новую экспатриацию. Встреча с Адрианом стала для меня подтверждением того, что можно начать жизнь заново, как это делают иммигранты, оглядываясь назад ровно насколько, чтобы это позволяло смотреть вперед.
Мне – как Чили, как Паулине, как Орте – необходимо завершение. Да, как Орте: мне нельзя забывать о нем, о его нуждах в этот период потери и горя. Он заслуживает заключения, которое помогло бы и ему идти вперед. Определенность для его музея, ему надо цепляться за свой музей.
Я позвонил Анхелике следующим утром, рано – с кем еще я мог поделиться?
Она не имела желания избавлять меня от неуверенности.
– Я тебе сочувствую, милый, – сказала она после того, как я вывалил на нее всю новую информацию и все прежние сомнения через трансконтинентальную связь, которая нас соединяла и разъединяла, – но не надейся, что я буду решать за тебя. Я тут не нейтральна. Я выслушала Кихона и поверила ему, так что я склоняюсь к идее самоубийства. Если бы я слушала Балмаседу, мое мнение могло поменяться. Но даже в этом случае я отказалась бы сильнее на тебя влиять: это было бы нечестно. Эту кашу тебе надо расхлебывать самому. Тебе это пойдет на пользу, этот baño de realidad, ливень реальности, необходимость выбирать.
– Значит, ничего не посоветуешь?
– Прислушайся к себе. Хоть сейчас полностью, целиком и окончательно доверься себе. Что подсказывает тебе чутье? Если бы Орта сейчас оказался прямо перед тобой, что бы ты ему сказал?
– Не знаю.
– Не увиливай. Ну же, прямо сейчас. Я – Орта, и тебе надо сказать ему одно слово, «самоубийство» или «убийство», и что это будет?
– Прямо сейчас?
– Прямо сейчас. Что первое приходит в голову, с чем ты сможешь жить?
– Самоубийство, – сказал я. – Свидетелей, подтверждающих версию Пачи, больше, чем у Адриана… не то чтобы я сомневался в том, что Адриан…
– Одно слово, – прервала она меня. – Больше никаких «если» или «но». Больше никаких «может быть».
– Самоубийство, – повторил я. – Еще и потому… я объясню тебе, когда вернусь…
– Одно словно, Ариэль. То слово, которое ты скажешь Джозефу при встрече.
– Самоубийство, – сказал я. – Сальвадор Альенде покончил с собой. Вот, я это сказал, и я не отступлюсь.
Я действительно сказал, что не отступлюсь. Я действительно считал, что мое расследование закончено.
19
– Отлично! – Анхелика произнесла это, словно гордая мать, чей сын-инвалид только что закончил марафон. – Так-то. И как ты себя чувствуешь после принятия решения?
– Я стал ближе к Альенде, – ответил я, – он как никогда близко.
Это было правдой – эта близость, эта кульминация. Расследуя смерть Альенде, я узнал его гораздо лучше, чем пока он был жив. Мы дышали одним воздухом рядом с его домом и в «Ла Монеде», я видел его знакомую фигуру бесчисленное число раз во время маршей в поддержку его кандидатуры и его правительства, часто слушал его выступления на стадионах и по радио, но все это не помогло мне понять центральное ядро и основу его жизни так, как я смог это сделать за последние несколько месяцев.
Той ночью в Вальпараисо мы с Ортой размышляли о его мыслях перед смертью, но сейчас для меня самым главным стала его яростная решимость определить собственный уход, отнять это решение у бесчестных людей, которые его предали. И гарантировать это можно было только одним способом, оборвав собственную жизнь, совершив над собой насилие. О, насилие! Он прекрасно знал, на какое варварство способен якобы цивилизованный правящий класс в тот момент, когда безумно напуган угрозой потерять свое имущество и власть. Год его рождения совпал с убийством сотен мужчин, женщин и детей из нитратных разработок в Икике, и дальше было то же, в течение всей его жизни: убийства крестьян и туземцев в Ранкиле (1934), студентов у Сегуро Обреро (1938), рабочих в Пампа Иригойене, Пуэрто-Монте, Пласа Бульнес… Единственный период, когда агенты госслужбы не убивали бунтарей – это тысяча дней его президентства. А ведь это была история только одной страны, Чили: а он видел и то, что происходило по всей Латинской Америке, по всему миру. Его век стал веком безжалостных репрессий и зверств в отношении всех, кто осмеливался восставать, история была историей злодеяний, и он понимал, что происходящий путч добавит еще массу трупов и боли. Но если бы он оставил после себя недвусмысленный знак того, что отказался от ненасилия как пути к более справедливому миру, если бы его последним посланием была стрельба в своих врагов, сколько еще мужчин и женщин, подобно Абелю, ввязались бы в безнадежную войну с обученной армией? Совершая самоубийство, он спасал жизни. И ему надо было положиться на чилийский народ, верить в ту мудрость, которую подарили его людям страдания и борьба: если ты загнан в угол и у тебя нет вариантов, всегда остается вариант сохранить достоинство. Он рассчитывал на то, что los hombres y mujeres di mi patria – «мужчины и женщины моего отечества» – будут защищать его в смерти так, как он защищал их в жизни.
И все же – не дрогнула ли его рука перед тем, как нажать на спуск, сознавал ли он, что самоубийство тоже оставляет место для толкований и неясностей? Был ли хотя бы один миг, когда его охватили сомнения – такие сомнения, которые досаждали мне все эти месяцы и которые мне надо отбросить при разговоре с Ортой? Смогу ли я это сделать?
Почувствовав, что я продолжаю размышлять над последствиями решения, которое Анхелика заставила меня принять, она со смехом сказала:
– Ну, есть и хорошая сторона: у тебя еще будет целый день, чтобы передумать. Если только ты не встретишься с Ортой этим вечером на чтении.
– Я надеюсь, что он придет, но боюсь, что он догадается о моих выводах, просто взглянув на меня. Я уже чувствую, как его глаза впиваются в меня, требуют быстрого ответа, а быстрый ответ не пойдет.
Мне можно было не волноваться. Орта в то воскресенье не появился.
Он пропустил первое публичное представление «Шрамов на Луне». Орта пропустил тот момент, когда Джон Бергер отвел меня в сторонку и намекнул, что более удачным и амбициозным названием было бы «Девушка и смерть», и даже вручил мне обрывок бумаги, на котором записал фразы, которые стоило бы добавить к монологу доктора. Орта не присутствовал при том, как Гарольд Пинтер предложил отправить пьесу режиссеру Питеру Холлу, потому что необходимо, чтобы она была представлена более широкой аудитории. Орта пропустил драму объявления, которое сразу же после чтения сделала Линда Брэндон: нам надо срочно покинуть зал из-за угрозы взрыва. Думаю, Орта решил бы преодолеть свою стеснительность и вышел бы вместе с нами, был бы рад посидеть на бордюре с Питером Габриэлем и его двумя дочерьми, потому что Питер поднял близкий сердцу Орты вопрос – отмену смертной казни – и предложил мне написать либретто для кантаты на эту тему. А потом, когда угроза взрыва оказалась ложной и зрители вернулись в зал, Орта наверняка был бы увлечен многочасовой дискуссией о прощении и насилии и как надо стараться не превратиться во врага, которого мы так ненавидим. Лучшая месть – это не подражать тому, что с нами сделали: пьеса нашептывает нам, что мы можем исцелиться, несмотря на все перенесенное, что не все потеряно, если у нас хватит смелости посмотреть в пугающее зеркало нас самих… Орте было бы важно услышать эти мысли.