Ольга Славникова - Стрекоза, увеличенная до размеров собаки
Дома она только и могла говорить, что о предстоящем свидании этих идиотов, сама поражаясь количеству сделанного ею и растоптанного ими добра. Ее начинала всерьез раздражать кроткая ухмылка на стертой Колькиной роже, где очки болтались, будто ручка от портфеля, и она давала мысленный зарок завести себе мужчину позавиднее, чтобы ни у кого не осталось сомнений в ее способности жить. Она замечала, конечно, что свекровь подслушивает за затворенной кухонной и отворенной туалетной дверьми, настраивая их на какие-то удобные соотношения щелей, грузно застревая за двойным перекошенным укрытием, если из кухни надо было выйти в коридор. Маргарита, разумеется, не знала, что каждое слово ее Комариха воспринимает по-своему.
Старухе ровно ничего не сделалось от клейкого холодного дождя, из-за которого у Маргариты, например, неделю текло из натертого носа и худело в голове. Выйдя от соседей в виде жеваного мокрого ошметка, Комариха на другой же день была бодра, блестела глазками и, шуруя руками по направляющей стенке, то и дело звонко била меловой ладонью в штукатурку, где от ее передвижений образовалась темная размазанная полоса. Тайна Комарихи заключалась в том, что она наконец преодолела тянувший ее за душу страх высоты. Она сама не понимала, как это у нее получилось, и не очень-то нуждалась в понимании, просто ликовала от возможности не считаться со всем окружающим и даже с невесткой, норовившей вытереть мокрой тряпкой Комарихины руки и склизкий, расползающийся рот. Комариха смутно помнила, как вынесла на балкон скользкие комья своей непрополосканной стирки, как слипшиеся тяжести переваливали через веревку и шлепались на пол, а слабая веревка увиливала – в то время как внизу, у закрытого магазина, валялись вповалку желтые доски, словно упавшие стоймя и плашмя с какой-то большой высоты. Все, что было неподвижного на растресканном и вспученном асфальте, казалось свалившимся вниз. Комариха, чтобы не прыгнуть туда же, сбросила, слепив покрепче, два или три пролившихся комка, а потом решила подтянуть веревку, лежавшую свободными петлями на овощном фанерном ящике с продавленной крышкой.
Тут случилось необыкновенное: брошенный конец веревки зацепился неизвестно где, Комариха полезла коленками на скакнувший ящик, откуда сыпанулась тонкая и черная, как корни, старая морковь,– и секунду спустя ноги Комарихи оказались на ветру, тапки слетели с поджатых пальцев, точно мотыльки, а внизу, облизнув повисшую душу горячей жутью, протекла, точно черная пиявка, странно безногая кошка. Комариха не успела ничего понять: ударившись, потом перевалившись мягким животом, она почувствовала под собой все тот же бетонный припек, дышащий влагой, словно горчичник; веревка кисло горела в ладони, и вся затекшая рука Комарихи, перевитая петлями, была измята, как это бывает после дурного сна. Однако, приподнявшись, Комариха поняла, что она уже в другом, необыкновенном месте – почти волшебном, потому что сюда она могла попасть, только перелетев по воздуху. Горчичное низкое солнце, притемненное тучей из мокрого пепла, пропитывалось не то тепловатой моросью, не то соленой испариной; на оставленном балконе заискивающе белелась эмалированная миска, вывалившая на пол мягкие остатки луковиц, похожих на розы в красной, шелковой, тихонько улетавшей шелухе. Не было больше страха, не было расстояний; Комариха могла дотянуться до чего угодно и развесить веревку как ей заблагорассудится, по очереди на все предметы, какие только видели глаза. Удивительная легкость владела ею и требовала выражения вовне, в виде косых качелей, воздушных снастей. Комариха трудилась, создавая внутри материальной и твердой балконной решетки, за которую хваталась по очереди разными руками, другую, нематериальную, за которую нельзя было держаться, как нельзя держаться за воздух,– и хотя самой Комарихе оставалось на балконе все меньше места, веревка все не кончалась и играла в ее ладонях, будто водяная струя, пущенная из шланга; усилившийся дождь пришелся кстати, пронизав еще одной воздушной сетью пологое и сложное сооружение, и Комариха чувствовала, что дождевые нити, немного впитываясь в одежду, проходят сквозь ее невесомое тело, будто через небольшой участок темноты.
Комариха не испугалась невестки, когда она, с лицом как резко тиснутая печать, схватила ее в какой-то квадратной, внезапно зажегшейся комнате, кинула ей под ноги расхлябанные боты и потащила, тыкая в бок, сначала вниз по лестницам, ехавшим под подошвами как тракторные гусеницы, потом наверх, по ступеням почти непреодолимой крутизны, мимо знакомых почтовых ящиков и настенной грамматики с арифметикой. Старуха не забоялась криков Маргариты, предназначенных в основном подслеповатому сынку, не забоялась она и громких совещаний на кухне, во время которых невестка почти не садилась, а Колька, зажатый за столом, испытывал томление в расслабленных ногах, тоже желавших ходить, мерить счетом кухонную тесноту с ее углами и пирамидами грубо отскобленных кастрюль. Но Маргарита занимала все пространство и сливалась, как хамелеон, со всеми предметами от длинного пола до квадратного потолка, заставляя Кольку слушать смирно, точно за школьной партой. Через подвижные щелочки (надо было только не стукать дверью о дверь) Комариха слышала каждое слово и наконец поняла, что злобная невестка собирается девятого августа в пять часов прикончить учительницу, а девочку отдать какому-то Рябкову, которого сама же и ругала круглым дураком, не понимающим добра. Комариха могла бы, конечно, вызвать милицию – прямо под балконом стояли целых три милицейски-желтые телефонные будки,– но она хотела самолично застукать невестку на месте преступления и хорошенько ее напугать. По линючим Колькиным газеткам, ежедневно относимым в туалет, она принялась отсчитывать дни; буквально накануне дата оказалась оторвана и большим размокшим лопухом покоилась в ведре. От раскопок Комариху спасла кудрявая дикторша телевидения, объявившая погоду на завтра.
глава 25
Метеопрогноз не обманул насчет жары: девятого августа город сгорал в графитовой духоте, под жестким, как бензопила, беспрерывно шуршавшим фонтаном мокли маслянистые пацаны, вылезавшие на камни, будто большие лягушки; меховые бродячие кошки лежали в узкой, как перила, тени около распахнутых магазинов, откуда несло подкопченной тухлятиной. Сергей Сергеич Рябков в белой рубашке, липнувшей к телу мылом вчерашней стирки, со злополучной бутылкой «Узбекистана» в перекошенном мешочке, тащился от одного автомата с газировкой до другого, неработающего, потом до бочки с квасом, под которой темнела пенная лужа. Всякий раз отстаивая очередь пятнистых, будто пирожки в промасленной бумаге, лоснящихся лицами сограждан, он выглатывал тепловатую жидкость, отдающую водопроводом и сразу выступавшую на теле пьяной испариной, отчего брести под серым солнцем становилось все тяжелей. Черный капроновый мешок крутился как хотел: там помимо вина лежал серебряный двузубец, с противным звуком царапавший стекло; этот иррациональный предмет от работы с ним совершенно потерял центр тяжести и вел себя будто стрелка сумасшедшего компаса, отчего мешок буквально не давал прохода измученному Сергею Сергеичу, накануне спустившему свою картину в мусорный контейнер. Он уже не мог оставаться и жить в том же месте, где висела она: впечатление было, что пол и потолок вот-вот поменяются местами,– а когда он выносил и забрасывал в зловонный чан натуго скатанный холст, то не мог отделаться от впечатления, будто в него завернуто нечто, по весу примерно равное вилке. Разумеется, Рябков не стал возвращать ворованный предмет и объясняться с его хозяйкой, очень, как выяснилось обиняками, обидчивой и чувствительной особой, не получившей к тому же очередного летнего отпуска; Сергей Сергеич про себя решил, что раз уж Катерина Ивановна сумела незаметно взять дорогостоящую штучку, то сумеет так же незаметно ее вернуть, и как раз сегодня они смогут обсудить соответствующий план.
Собственно, Рябкову надо было купить цветов. Он сунулся было в магазин, где в сырой полутьме анемичная продавщица предложила только двух уродцев в керамических горшочках, зеленых с красными прожилками, точно со своей кровеносной системой. Около вокзала, пахнувшего как один огромный туалет, Сергей Сергеич обошел неказистый рядок загорелых дачных теток, торговавших тощей молодой морковкой, шишковатыми огурцами и огородными букетами на длинных жилистых стеблях, перевязанных для крепости белыми тряпочками. Здесь ему не нравилось ничего, все цветы напоминали не глаза, но уши и рты; прицениваясь к лиловым георгинам, единственно приемлемым для случая, хоть и похожим на отварные свеклы, Рябков прикидывал, хватит у него денег на пять или на семь экземпляров. Он очень боялся нечаянно купить покойницкий букет и напоминал себе, что требуется непременно нечетное количество штук,– но тут же в его накаленной и железной от солнца голове, звеневшей наподобие кассы, семь делилось на четыре георгина для матери и три для дочери, что вместе с восемнадцатью рублями (существующими, возможно, только в голове, то есть в воображении) закручивалось звонкой арифметикой, без конца перемножаясь на уходившие от остановки трамвайные номера. Разговоры о призраке старухи, особенно охотно заводимые глупой Верочкой, падкой на сладенькое и страшненькое и понятия не имевшей, как донимает она Рябкова этим шелковым шепотком в обеденный перерыв,– разговоры эти, никак не утихавшие в отделе, возымели на Сергея Сергеича самое болезненное действие. Он поклялся никогда не видеть старухиного лица, он желал ей поскорее умереть – и теперь, чем ближе подходило на всех фонарных, вокзальных и прочих циферблатах, показывавших стрелками примерно одинаковое время, но совершенно разное направление, к назначенным пяти часам, тем яснее Рябков осознавал, что готовится к встрече не с Катериной Ивановной, а с невыделенной покойницей. Двузубец в мешке годился на крайний случай как холодное оружие – хотя невозможно было представить, какое воздействие способна оказать трясущаяся вилка на бесплотную фигуру из крашеного воздуха или на пустой, как скворечник, обшитый остатками плоти скелет. Теперь Сергей Сергеич понимал, что доигрался, мысленно представляя себя таинственным убийцей Катерины Ивановны. На этой тусклой жаре его томило, должно быть, то самое чувство, с каким классический душегуб возвращается на роковое место, думая, что сделал круг и заходит из прошлого,– и каким-то образом ворованная вилка, выделившись из всех возможных и годных предметов, самовольно превратилась в орудие небывшего преступления, чей тупой упор маленьким рычагом в большую тяжелую плоть, перевес этой плоти Сергей Сергеич ощущал вспотевшей правой кистью так же отчетливо, как, например, поворот ключа в своем висячем мордастом замке. Воображение его работало на холостом ходу; требовалось осознавать и контролировать каждое движение каждой части тела по отдельности, буквально вести себя по улице, будто куклу на нитках, чтобы не представлять свои руки и ноги делающими что-нибудь непредусмотренное, совершенно не нужное. Собственно, Сергей Сергеич уже не знал, для кого покупает цветы: мать и дочь слились для него в одно, и мысль о возможном наследственном сходстве, впервые пришедшая в его перегретую голову, заставила его покрыться ледяным эфиром. Он без сил опустился на скамейку в резкой, как стрела, тени глухого дома, пролегавшей краем и острием по проезжей части; представил, как достает из мешка двузубец, и действительно тут же достал его, знакомый до каждой смуглой завитушки по недавним усилиям написать. Теперь он ясно видел, чем остатки натюрмортов, знакомые ему как собственные руки, сходны с орудиями бытового убийства: и те и другие вещи, не будучи оружием в собственном смысле слова, уже не могли выполнять свои нормальные житейские функции и казались чем-то случайно потерянным при переходе в небытие – ключами, забытыми в квартире, в то время как хозяин ушел, захлопнул невидимую дверь и теперь не сможет вернуться домой.