Джонатан Франзен - Безгрешность
Лиф лавандового платья потемнел от выплеснутого в него теплого чая. Широко открытыми глазами Клелия смотрела вниз, на мокрую ткань.
– Лучше бы я позволила тебе голодать, – проговорила мать. – Но ты ела, ела, ела, и вот как тебя много теперь. Мне надо было дать детям умереть с голоду? Я не могла работать, и путь был один. Потому что ты ела, и ела, и ела. Только ты виновата в том, как я себя вела. Не мой аппетит, а твой.
Аппетит у матери был очень слабый, это верно. Но она сказала это так, как говорят персонажи жестоких сказок, тоном до того непререкаемым, что ее словно не было в постели вовсе, а был манекен, рупор из плоти и крови для мстительного желудка. Клелия медлила в надежде на что-то человеческое, оставшееся в матери, на то, что она одумается и извинится за свои слова, по крайней мере смягчит их; но тут лицо Аннели исказил внезапный желудочный спазм. Она сделала слабый жест в сторону чайника.
– Мне нужен горячий чай. Этот уже остыл.
Клелия выбежала из спальни и бросилась на свою кровать.
– Ты грязная шлюха! – прошептала она. – Грязная шлюха!
Услышав себя, она мгновенно села и прикрыла рот ладонью. Из-за навернувшихся слез у световых полос по краям плотных штор, которые по требованию желудка постоянно были задернуты, возникли прозрачные дрожащие крылья. Господи, подумала она. Как я могла такое сказать? Какая же я дрянь! И снова бросилась на узкий матрас, снова подушка приняла в себя ее шепот: Шлюха! Шлюха! Поганая шлюха! Произнося это, она била себя по голове костяшками пальцев. Она чувствовала себя самой большой дрянью на свете – и в то же время одним из самых несчастных и нелепых существ. Ноги такие длинные, что, ложась на свою детскую кровать, она подгибала их или оставляла ступни висеть. Рост – метр восемьдесят, нелепая гусыня в слишком маленькой клетке детской кровати, и вдобавок самое уродливое имя, что когда-либо давали девочкам. В булочной она казалась людям дурочкой, потому что хихикала без причины и могла выпалить первое, что придет в голову.
Но она не была дурой. В школе училась на отлично, и ее приняли бы в университет, если бы комитет позволил. Официальная причина отказа – буржуазное происхождение отца, но ее отца уже не было на свете, а мать и дядя происходили из правильного класса. Настоящее клеймо позора – то, что мать в самые тяжелые годы спала сначала с одним, а потом с другим мужчиной в черной офицерской форме. Младшая сестра Клелии была дочерью второго. Клелия ела мясо, масло и сладости, это верно, но она была ребенком, непричастным к злу. И не ей, а злому желудку один из офицеров принес целую коробку настоящего пепто-бисмола. Аннели торговала собой ради желудка, а не ради детей.
Мама много раз рассказывала мне эту историю и всегда подчеркивала, что, снимая испорченное платье, надевая другое и беря с собой булочку и две книжки, она не намеревалась бросить брата и сестру, не действовала ни по какому выношенному плану. Она хотела всего-навсего провести вечер подальше от желудка, самое большее – дать себе сутки отдыха от квартиры, где она остро сознавала, как ей не повезло, что она родилась немкой, и где она вместе с тем совершенно не была способна представить себя кем-либо еще. До той июньской субботы самым худшим, что она замышляла, было купить западное платье. Теперь у нее никогда не будет этого платья, но погулять на Западе она все-таки в состоянии: до американского сектора можно доехать на поезде.
С тридцатью марками в наплечной сумочке она поспешно двинулась к центру города, который по-социалистически неторопливо все еще восстанавливали после бомбардировок – их Йена претерпела из-за того, что в ней производили оптические прицелы для военных нужд. За билет до Берлина и обратно пришлось отдать почти все деньги. На остальное купила пакетик леденцов, от которых, когда она доехала до Лейпцига, ее голод еще усилился. Из еды теперь оставалась только булочка – до того неподготовленным был ее побег. Но главным, чего ей не хватало, был свежий воздух. В отсеке поезда по-социалистически воняло потными подмышками, воздух, вливавшийся в открытое окно, был горячим и скверным из-за тяжелой промышленности, на вокзале Фридрихштрассе пахло дымом от дешевого табака и канцелярскими чернилами. Нет, она не чувствовала себя каплей в потоке ума и таланта, хлынувшем из республики в те годы. Она была слепо бегущей гусыней – и только.
Запад Берлина еще сильнее пострадал от войны, чем восток, но воздух там был посвежее, хотя, может быть, просто-напросто из-за того, что настал вечер. Бульвар Курфюрстендамм выглядел так, словно перенес суровую зиму, но не было ощущения постоянной социалистической разрухи. Уже, как подснежники и крокусы, как первые зеленые весенние ростки, на Кудамм появлялись живые начатки коммерции. Клелия прошла весь бульвар туда и обратно, не останавливаясь, потому что остановиться значило вспомнить, как она голодна. Она шла и шла, теперь уже по более мрачным улицам и по сильнее разрушенным кварталам. В конце концов осознала, что бездумно, повинуясь какому-то инстинкту, искала булочную, потому что по субботам булочные, закрываясь, избавляются от зачерствевших Schrippen[67]. Но почему тогда, отчаянно ища в незнакомом городе магазин определенного типа, она неизменно сворачивала туда, где такого магазина не было? Каждый перекресток давал новую возможность ошибиться.
Так, совершая одну ошибку за другой, Клелия забрела в очень темную и пустынную часть Моабита. Пошел легкий дождик, и когда она наконец встала под изуродованной липой, она понятия не имела, где находится. Но город, похоже, знал, где она, – похоже, только и ждал, чтобы она остановилась. Подъехал черный седан с открытыми окнами и усеянной дождевыми каплями крышей; мужчина рядом с водителем наклонился к окну.
– Привет, большеножка!
Клелия оглянулась: может быть, он обращается к кому-то другому?
– Ты, ты! – подтвердил мужчина. – Сколько?
– Что, простите?
– Сколько с нас двоих?
Вежливо улыбаясь, потому что мужчины улыбались ей очень приветливо, Клелия бросила взгляд через плечо и пошла в том направлении. Споткнувшись, заторопилась.
– Постой, постой! Ты потрясная…
– Вернись…
– Большеножка!.. Большеножка!..
Она чувствовала, что ведет себя невежливо, пусть даже эти двое и приняли ее за проститутку. Тут нет злого умысла, просто ошибка, понятная в этой обстановке. Надо вернуться, подумала она. Вернуться, сказать им, что они ошиблись, найти подходящие слова, потому что иначе они будут смущены и пристыжены, пусть даже я по-идиотски поступила, придя на эту улицу… Но ноги сами несли ее дальше. Ей слышно было, как седан повернул и поехал за ней.