Йоханнес Зиммель - Горькую чашу – до дна!
– Никогда!
– Вот именно, об этом-то я и думаю! Когда речь идет об отчиме их дочери, у большинства женщин складываются просто немыслимо примитивные воззрения. Итак! Знаете ли вы, что предпримет страдающая мадам?
– Привлечет меня к суду.
– Это – единственное, чего она никогда не сделает.
– Почему это?
– Но, дорогой друг, это было бы для вас самой лучшей рекламой, какую только можно пожелать! Нет-нет, и не надейтесь. Этого она ни за что не сделает!
– Не понимаю…
– Ну, послушайте! Представьте себе, судебный процесс начнется после Рождества. Или еще позже. К тому времени ваш фильм пойдет во всех кинотеатрах. Газеты раструбят о ваших грехах. Питер Джордан имел любовную связь с собственной падчерицей! Сделал ей ребенка. Она умерла. Супруга узнала правду. И подала на развод. Джордан – чудовище! Джордан – растлитель малолетних! И в то же самое время – на экранах ваш фильм! Разве это не великолепно? Да ведь это дорогого стоит! Посмотрел бы я на тех, кто не бросится тут же покупать билет в кино, чтобы в течение девяноста минут пожирать глазами этого совратителя, это чудовище! Нет-нет, это слишком хорошо, чтобы быть реальностью! Не надо даже надеяться, что она вчинит иск. Ее адвокат объяснит ей это за пять минут. Ведь она, по ее словам, хочет вас уничтожить.
– Именно – уничтожить.
– Вот видите! А вовсе не сделать вас новой звездой и миллионером!
– Суд приговорит меня к заключению.
– А это очень зависит от вашего адвоката, еще как зависит! С той же долей вероятности вас могут вообще оправдать! Судя по тексту статьи триста двадцать седьмой – а я уверен, что вы процитировали его правильно, – эта статья принадлежит к числу «резиновых». Да что такое вообще «воспитание»? Или «забота»? Что значит «доверено»? Вы удочерили Шерли?
– Нет.
– Браво. Ваше подсознание, к счастью, подключилось вовремя. Всегда ли она жила дома?
– Нет, она очень часто жила в разных интернатах и летних лагерях.
– Значит, нельзя говорить о воспитании и заботе!
– Но моя жена меня ненавидит.
– Это ясно. И будет делать все, чтобы вас уничтожить. Она блестяще справится с этим, если суд, к примеру, решит, что вы должны вернуть ей сто пятьдесят тысяч долларов, тогда вам не удастся закончить съемки фильма.
Об этом я не подумал.
– Это требование мадам, вероятно, легко проведет в суде. И что тогда? Тогда вы останетесь с немытой шеей! Не о Косташе, а о себе самом вам надо сейчас думать! Еще четыре минуты.
А моя кровь тем временем бурлила под мертвенным светом кварцевой лампы, постоянно перемешивалась и – как я надеялся – вбирала в себя новые силы, которые помогут мне продержаться еще пять дней, еще четыре съемочных дня, до 22 декабря.
– Фильм – это все, что у вас осталось, дорогой мистер Джордан. Вы уже больше не сможете жить на деньги вашей супруги. Фильм должен принести вам успех…
– А если он провалится?
– Он не провалится – хочу постучать по дереву! – не провалится! Над ним потрудилось слишком много плохих людей, было задействовано слишком много подлостей и грязных приемчиков. Взять хотя бы нас с вами! Нет-нет, дела, осуществляемые столь темными методами, всегда удаются! Что случилось? Почему вы плачете?
– Вовсе я не плачу…
Я солгал. Я плакал. Не мог не плакать. Я думал о своем будущем: каким оно может быть, каким оно наверняка будет, теперь, когда Шерли не стало.
– Вон оно что. Вы думаете о Шерли. Вы ее забудете.
– Никогда.
– Забудете, наверняка забудете. Еще две минуты. Появится другая женщина.
– Нет.
– Всегда появляется другая женщина, другая любовь, когда теряют любимую женщину.
Слезы катились по моему лицу и стекали на подушку, и я, запинаясь на каждом слове, выдавил:
– Не хочу новой любви. Не хочу другой женщины. Я никогда не смогу забыть Шерли!
– Сначала вы ляжете на полгодика в клинику. Пройдете там курс лечения сном, может, не один, а два, три, четыре. Поверьте, за это время вы чего только не позабудете!
– Нет. И еще раз нет.
– Еще как забудете, – возразил он. – Вы забудете все, что вас мучает, – врачи позаботятся об этом. Вы должны это забыть – иначе не выздоровеете. Вероятно, вас попросят записать ваши душевные передряги или же кто-то, кому вы доверяете, будет выслушивать ваш рассказ. И через полгода все будет видеться по-другому.
– На какое-то время, может быть.
– Разумеется, на какое-то время. Потом с вами случится рецидив, и вы опять начнете пить. Ну и что? Для чего существуют на свете клиники? Вы опять ляжете и полечитесь. В вас есть стержень. Вы можете контролировать свою тягу к спиртному, вы можете…
– Шауберг, – перебил я, – все это вы мне уже говорили.
– Ага, две минуты прошли. – Он подошел к аппарату, ловкими движениями всосал облученную кровь обратно в шприц и вколол мне в вену. – Теперь мы будем делать это каждый день. А вы прекратите жалеть самого себя – обещаете мне это, как подлец подлецу?
Я кивнул.
– Кроме того, вы вовсе не одиноки.
– Это очень мило с вашей стороны, но…
– Я не себя имею в виду.
– А кого же?
– Вы знаете кого.
– Эту женщину я не имею морального права привязывать к себе!
– Почему?
– Чтобы не загубить еще и ее жизнь. Она такая глубоко порядочная, такая изумительная…
– Ну вот, – перебил меня Шауберг. – Вы опять по уши влюблены. Чего вам, в сущности, еще надо? – Он дал мне две снотворные таблетки и убрал инструменты. – Где виски?
– Черная сумка – в шкафу.
Он приготовил две большие порции виски со льдом и содовой. Я выпил свой стакан одним духом, и он тут же вновь наполнил его.
– Спокойно напейтесь под завязку, когда я уйду. Только скажите там, чтобы поскорее сняли ваши последние крупные планы.
– Я уже сказал.
Дело в том, что сыпь на правой стороне шеи уже появилась выше воротничка. И ауреомицин больше не помогал. Нарывчики на теле начали кровоточить. Мои пижамы выглядели ужасающе. Я их ежедневно менял. Шауберг присел ко мне на кровать на правах старого друга, улыбаясь с наигранным оптимизмом.
– Очистка крови обязательно подействует, сами увидите. О чем вы сейчас думаете?
– Об изречении на старинных часах. Звучит оно так: «Господи, верни мне часы, растраченные впустую!»
– Да, – кивнул Шауберг, – было бы прелестно. Я сказал:
– Когда я был маленький, нам с мамой часто нечего было есть. Даже хлеба не было. И я всегда хотел только одного: получить большой, огромнейший кусок жареного мяса. Я просто грезил им. То был уже сказочный кусок мяса – кусков такого размера вообще не бывает. – (Он улыбнулся и вновь наполнил наши стаканы.) – Потом пришло время, когда у меня были миллионы и я мог есть, что хотел. И купался в лучах славы. И все меня любили. Тогда я опять хотел только одного: чтобы у моей матери не было рака.
– И конечно же, у нее оказался именно рак, – понимающе кивнул он. – Такова жизнь, это я вам и твержу. Ничто не вечно, ни плохое, ни хорошее, маленькие желания исполняются, большие отвергаются, и все через какое-то время забывается. Ведь и вы вот забыли же, какую боль причинила вам смерть матери, – или я ошибаюсь?
– Нет, не ошибаетесь. Эта боль заросла.
– Вот видите! – подхватил Шауберг. – Все время возникают новые страдания, а потом боль проходит. А иногда возникают новые радости, но и они так же мимолетны и вскоре уже не доставляют радости. И вы забываете и про кусок мяса, и про рак. Такова жизнь.
– В моей жизни было все, Шауберг. И деньги, и долги. И слава, и забвение. Даже любовь.
– Чего вы теперь хотите?
– Я никогда еще не сделал другого человека счастливым. Позавчера один человек сказал мне: «Если бы каждый человек в этом мире мог сделать счастливым другого – одного-единственного человека, – весь мир был бы населен счастливыми людьми».
– Это бы и я мог сказать, – ухмыльнулся человек в берете.
– Шауберг…
На меня навалилась какая-то чудовищная усталость и скованность, но самочувствие было хорошее.
– Да?
– Когда я… когда я был ребенком…
– Да?
– Я сказал как-то своей бабушке… матери моей мамы, тогда она еще была жива… я сказал своей бабушке страшные слова.
– Почему?
– Потому что был ужасно зол на нее за то, что она запретила мне играть на улице. Старая ведьма, сказал я ей, уродина, чтоб ты сдохла!
– Однако вы были злым, очень злым мальчишкой. Выпейте еще стаканчик.
– Пришла мама, и бабушка потребовала, чтобы она меня высекла. Что мама и сделала, но била она меня совсем легонько, стараясь не причинить мне боли, ведь я был ее любимый, заласканный малыш. Потом она меня заперла в комнате. Но я услышал через дверь и подсмотрел в замочную скважину, как моя мама со слезами просила прощения у своей матери, так как я, несмотря на порку, категорически отказался попросить прощения у старой дамы. «Дочка, – сказала бабушка, – у этого ребенка нет сердца». А моя мама ответила сквозь слезы: «Но он такой прелестный».