Елена Катишонок - Когда уходит человек
— На этой вилле, — ответил Мартин, захлопнув дверцу, — жил твой дед. Здесь прошло мое детство.
Нет, голос не дрогнул — сел. Он прокашлялся и толкнул калитку.
Можно много лет — полвека — знать, что в родном доме живут чужие люди, и пытаться представить себе их лица, голоса и привычки, но всякий раз, закрывая глаза, все равно входишь в гостиную, где за белым роялем сидит крестный, в кресле отец вкусно затягивается сигарой, а крестная хлопочет над кофейником. Уже уплывая в сон, ты пробегаешь отцовский кабинет, где на стене висит портрет матери — ее настоящий облик почти стерся из памяти, и кажется, она всегда была только такой, как на этом портрете, хотя ты помнишь мягкий синий бархат платья, — спешишь по лестнице наверх, чтобы успеть нырнуть на чердак, где в груде смешного хлама непременно отыщется что-то интересное. То же самое повторилось сегодня, словно Ян, с его профессорской осанкой, должен был встретить его на крыльце, а за ним поспешила бы хлопотунья тетушка Лайма, как пятьдесят лет назад, когда ни в одном сне не мог бы привидеться кошмар с бельмастой парадной дверью и выщербленным полом, это что же надо было с ним делать…
Мартин сразу понял, что в особняке кто-то жил, но сейчас не живет никто: в доме был особый стылый, нежилой воздух. Кем бы ни был этот «кто-то», он облегчил Мартину возвращение, хотя бы и ценой пропавшего рояля, вместе с кожаными креслами.
— Какая сирень здесь… была, — сказал он, распахнув обе двери в сад. — Обрежь мне сигару, Крис.
— Папа, тебе не нужно курить.
— Поэтому я и прошу сигару. У шофера такие вонючие сигареты, что необходимо противоядие.
Он показал темноватое пятно на паркете:
— Там стоял рояль.
— Разве ты играешь?
— Нет; моя мать, я помню, любила играть. И крестный.
Помолчал и добавил:
— Элга чудесно музицировала.
Крис не помнил матери, но часто, особенно в детстве, просил рассказать о ней. Элги не стало так быстро, что Мартин не успел привыкнуть к ее новой роли и продолжал называть по имени, что сын и перенял.
От сигары закружилась голова. Не следовало курить, конечно; мальчик прав. На чердак, пожалуй, не хватит сил. Завтра; время есть.
По дороге в гостиницу он рассматривал город. Обилие разномастных киосков и мелких лавочек не удивляло, их и прежде было много; удивили скудость и однообразие товаров. Поменялись вывески, как и должны были поменяться за пятьдесят один год. Однако сильнее всего поразили человеческие лица — замкнутые, настороженные, зачастую откровенно враждебные, а также жалкий — и в то же время вызывающий — вид молоденьких проституток в гостинице. Он поймал себя на том, что избегает говорить с Кристофером по-немецки, и сын понял, не задавая вопросов. Но Боже, каким линялым и обшарпанным предстал Город! Он походил бы на дешевую выгоревшую открытку, если бы не яркие заграничные рекламы, которые в Швейцарии Мартин не замечал вовсе, в то время как здесь они резали глаз. Не латайте ветхую одежду новой тканью… Нет, не в этом источник раздражения, а просто разум отказывается принимать перемены. То же самое произошло в отцовском особняке, затем на Палисадной: хотелось застать, вопреки беспощадной логике времени, все как было: аромат отцовской сигары, фортепьянный аккорд, лицо Яна в окне привратницкой.
Зачем он приехал? Недвижимость была только поводом, безусловно понятным для немногочисленных друзей и родных, в том числе для сына. Зачем ему эти дома? Средств вполне достаточно, а в восемьдесят пять о смерти думаешь часто и без паники. С открытой ладонью покидаешь этот мир или со сжатыми кулаками, ты ничего с собой не уносишь. Сыну? Крис неплохо обеспечен. Даже ему Мартин не сумел объяснить истинную причину, хотя всякий раз, когда читал маленькому сыну книгу о мальчике Кристофере Робине, вспоминал, как он сам был в молодости хозяином дома, как заселил его симпатичными обитателями. Где эти люди?.. Все меняется: на той улице была булыжная мостовая, и Мартин помнил звук лошадиных копыт. Недвижимость… Два дома, если учесть, во что обойдутся услуги адвоката, не говоря о ремонте, не стоили того, чтобы лететь сюда, отрывать Кристофера от семьи и от бизнеса, однако сын — он видел — заразился его собственной тягой. Или боялся отпустить его одного? Сейчас Мартин опасался, что сын будет разочарован. Национальное возрождение… Первое, что он увидел, выйдя из самолета, — яркий плакат с грубой орфографической ошибкой. По всей вероятности, борьба за государственный язык не распространяется на территорию аэропорта… Возрождение национальной независимости пока что, на его скептический швейцарский взгляд, напоминало бессмысленное кипение, как похлебка из камней, которую мать поставила на огонь, уверяя голодных детей, что варится мясо; он нашел когда-то эту легенду там же, на любимом чердаке, в старом забытом альманахе. Когда эти голодные дети перестанут — или устанут — петь хором, они поймут, что камни никогда не превратятся в мясо. Впрочем, надо прожить здесь больше чем три дня, чтобы взглянуть пристальнее.
В сущности, он давно знал о массовых расстрелах и высылке в Сибирь, о национализации собственности. Знал, что отец никак не мог уцелеть, знал и был готов к этому. Сколько раз он перечитывал записку, которую хранил в конверте из плотной кальки! Однако прошлой ночью проснулся внезапно, словно кто-то властно постучал в дверь, хотя все было тихо, и протянул руку к лампе.
«Ни в коем случае не возвращайся.
Меня задерживают объективные обстоятельства.
Все полномочия у господина Реммлера.
Обнимаю, всегда тобой,
Отец».
Конечно, это никакая не ошибка, не пропущенный в спешке предлог — отец сказал то, что хотел сказать: «живу тобой», ибо для него не было никого дороже сына. Как сейчас у него, Мартина, нет никого дороже его сына. Понадобилось полвека, чтобы суметь прочитать слова любви — или нужно было приехать сюда, в город, где они были написаны.
Мартин встал и подошел к окну.
Город спал и не знал, что детство может длиться очень долго, а потом наступает момент, когда оно кончается, оставляя человеку, даже очень старому, только светлую печаль.
Город спал. В темноте с высоты не было видно его неряшливой обтрепанности, а просто толпились бесчисленные влажные крыши, похожие на кривые ступеньки, тянулись ровные проборы бульваров, мелькали разноцветные огоньки, и над всем возносилась башня. Башня тянулась высоко вверх, чтобы петух первым увидел солнце и возвестил рассвет.
Дом тоже спал и видел стариковские сны, в которых появлялись давно исчезнувшие лица, оставшиеся разве что в помутневших зеркалах, в одном из которых только что мелькнул веселый трубочист, черный, как осенняя ночь, только улыбка сверкнула, как через семнадцать лет засверкают монетки с его изображением — ведь трубочист приносит счастье!