Евгений Водолазкин - Похищение Европы
Несмотря на постоянное общение с Ионой, этим моя монастырская жизнь не ограничивалась. В конце концов, доступен был мне Иона лишь в часы его работы: все остальное время он, как и прочие монахи, отдавал богослужению. Что касается меня, то на первых порах я был способен отстоять (в русских храмах стоят) лишь малую часть отправлявшихся служб. Иногда я пытался следить за службой по вручаемой мне Ионой книге, но даже в напечатанном виде в церковнославянских текстах я узнавал лишь небольшую часть известных мне из русского языка слов. Это, а также необходимость длительного неподвижного стояния быстро меня утомляли, и, положив Ионину книгу на первую мне попавшуюся поверхность, я неслышно покидал церковь.
Чаще всего я направлялся к озеру. Пройдя по нашей с Ионой тропинке, я доходил до места рыбалки. За валунами тропинка заметно сужалась, но тянулась еще сотню-другую метров до заброшенного охотничьего домика. Деревень в этих краях уже почти не осталось, и здесь давно уже ни кто не охотился. Домик медленно терял свою форму, становился частью леса, горкой, слежавшимися бревнами. Несколько уцелевших стекол, поблескивая на манер пенсне, придавали ему особое отталкивающее выражение, свойственное подчас старикам: кокетство разложения. За домиком дорожка окончательно глохла, и для дальнейшего движения следовало выбраться на грунтовую дорогу, по которой мы сюда приехали. Иногда я так и делал и шел по этой дороге до самого шоссе, такого же пустынного, как и в мой первый день здесь. Видя редкие русские машины, я радовался им как привету суетного, но близкого мне мира, который я оставил. Надолго ли? Мне казалось, что навсегда. Я говорил себе — навсегда, и это слово меня уже не пугало, оно не звучало здесь так безнадежно, как в покинутых мной краях. Наверное, потому что здесь просто нет времени в привычном смысле. По крайней мере, я очень быстро перестал его замечать.
Бывали дни, когда я не ходил далеко, а садился на траву прямо у монастырской стены. Привалившись к теплым от закатных лучей камням, я наблюдал едва заметное колебание воды, ложившиеся одна на другую волны — сверкающие и полукруглые, как счищаемая Ионой с рыб чешуя. Вокруг руки моей, упершейся в траву, кипела какая-то мелкая жизнь, полная жужжанья, бессмысленного барахтанья на спине, но главное — комариных укусов, становившихся тем ощутимее, чем ниже спускалось солнце за прибрежные сосны. Комары являлись, пожалуй, главным бичом летней моей жизни и отравляли даже такое удовольствие, каким была для меня рыбалка. Чуть только заходило солнце, кровососущие вылетали из прохладной травы и, с лету пробивая оконные сетки, кусали монастырскую братию до самого утра.
В то лето я был весь в комариных укусах, и, если бы не оказавшаяся у Ионы мазь, знакомство мое с севернорусскими комарами имело бы самые печальные последствия. Вручая мне мазь, Иона прочел вслух отрывок из какого-то жития, где рассказывалось, как святой стоял раздетым на болоте, и его до полусмерти кусали комары. Так он укрощал свою плоть. Когда я спросил Иону, как же будет обходиться без мази он сам, он ответил, что кожа его не такая нежная, как у меня, и что мазь ему просто ни к чему. Я не настаивал. Изучив строй Иониных мыслей, я догадывался, что цитированный им фрагмент уже сам по себе никогда не позволит ему этой мазью воспользоваться. И это при том, что плоть его не мучила. Ему не нужно было ее укрощать, я был в этом уверен. Приходя после прогулок домой, я переживал самое, может быть, непростое время своего монастырского дня. В это время все были еще на службе, а я лежал на кровати, напряженно рассматривая выделенные мне полсвода. На тщательно выбеленной, по-стариному неровной его поверхности возникали дорожки Английского сада и кривые парижские улочки (район Монмартра, без труда определял я), там прогуливались мои престарелые клиенты и даже Анри, все как на подбор живые, без малейших намеков на потусторонность. Там — и все во мне переворачивалось — там я видел мою Настю. Настю в легкой куртке — той, в которой она ходила к Саре. В толстом свитере. На стоячем воротнике каскадом ее золотые волосы. Настю без ничего. Бесконечно голую, только мою. Согнутое, зажавшее кромку одеяла колено у моего лица. Ее губы касаются моего живота. Медленно. Нежно. Вызывая дрожь. Я всегда угадывал их направление. Как бы стесняясь, пытаюсь преградить их дальнейшее движение. Рука не находит Настиных губ. Не находит… Сам не замечал, как засыпаю. Наутро с отвращением рассматривал пятна на простыне, следствие безнадежной борьбы с комарами и моей собственной плотью. Кровь и сперма, орнамент первой брачной ночи. Мы с комарами одной крови, говорил я себе, но это было слабым утешением.
Главной утренней пыткой было для меня надевать тяжелый влажный подрясник. В этом климате одежда сохла только у огня, а будучи повешенной у открытого окна, впитывала влагу из воздуха. Только отторжение мое не было лишь физическим: черное бесстрастное одеяние казалось мне в такие дни несовместимым с моим греховным, истекающим семенем телом. Это было сродни надеванию чужой кожи. Утренние свойства подрясника превращались для меня в свойства моего тела, оборачиваясь липкой влажностью греха. Нет, утро было даже похуже вечера.
В один из наиболее скверных моих вечеров лежал я, положив голову на руку. Пальцы мои механически ощупывали дерево кровати. Лежал я с виду задумчиво, хотя на самом деле ни о чем и не думал. В запрокинутой моей голове не было ничего, кроме мутного тягостного брожения. И волшебный потолок в тот вечер не работал. Едва различимыми точками вниз головой на нем висели комары. Ионину мазь я забыл тогда в поварне и наблюдал, как одно за другим кровожадные насекомые отрывались от потолка и летели в мою сторону. Это зрелище напомнило мне военный кадр со взлетом натовских бомбардировщиков на итальянской базе Авиано. Все знали тогда, чем они будут заниматься, и никто их не остановил. Я здесь тоже не шевелился. Чувствовал комаров на вытянутой беззащитной шее и не шевелился. Это не было усмирением плоти. В тот момент плоть казалась мне грязной похотливой оболочкой, совершенно мной уже оставленной. Пусть кусает ее, кто хочет.
Спугнув с десяток комаров, я перевернулся на живот. Мне было по-настоящему тошно. Зная, что в целом доме нет никого, я решил завыть. Мне казалось, что так будет легче. Выть я позволил себе громко, но в подушку. Я делал это довольно долго, лишь временами отрываясь от подушки для вдоха и бессмысленно рассматривая на ней влажный овал. Внезапно я почувствовал на своей шее чью-то руку. Заставить себя обернуться я уже не мог.
— Was ist mit Ihnen los, mein Junge?[38] — спросили меня по-немецки.