Жорж Сименон - Три комнаты на Манхэттене. Стриптиз. Тюрьма. Ноябрь
И она трещит, трещит, трещит, но одновременно уплетает кекс.
— Господин Рорив позвонил. Первый этаж был темный, свет горел только на втором в комнате ваших родителей. Как видите, я уже неплохо знаю ваш дом. Конечно, когда всего одни соседи…
Боже, когда она дойдет до сути?
— И после третьего звонка никто не ответил. «Может, она в кухне и не слышит», — сказала я. Мы еще не знали, что ваша служанка ушла. Я немножко забеспокоилась, и господин Рорив сказал: «Давай попробуем с другого входа». Мы пошли вокруг дома к черному входу. В кухне света тоже не было. «Оставь хлебец на крыльце», — предложил господин Рорив, но я отказалась: «Нет, его замочит дождь». Вы вправе счесть меня бесцеремонной, но я нажала на дверную ручку. Дверь была не заперта и открылась. Я положила хлебец на столик, который стоит в коридоре.
— Но при чем тут собака? Какое она имеет отношение…
— Сейчас я дойду до этого. Подождите. Когда мы уже собрались уходить, послышался шум со стороны леса. Из-за тучи как раз вышла луна, и я увидела, что ваша мама открывает заднюю калитку. Она была без шляпы, без пальто и везла тачку…
— В ней что-нибудь было?
— Нет. Мы решили не дожидаться ее, побоялись, что она будет недовольна, обнаружив нас там. Я думаю, ваша матушка тоже заметила собаку на дороге и вышла посмотреть — может, бедное животное только ранено. А когда увидела, что собака мертва, вероятно, решила бросить ее в пруд, привязав камень на шею… — Внезапно голос у г-жи Рорив меняется. — Что с вами?
— Со мной? — тупо спрашиваю я.
— Вы побледнели. Вы так любите животных? Уверена, вы тоже не оставили бы эту собаку валяться на шоссе прямо под окнами.
— Мне пора идти. Надо приготовить ужин, — говорю я.
— Да, время. Хотя вы предпочитаете брать уже готовое…
Она даже заметила, что я взяла у Жослена. Расплатиться мне она не позволила:
— Нет, нет, это я вас пригласила! А вы хоть попробовали мой хлебец с изюмом?
— Что? Да, конечно.
Я соврала. Не знаю по какой причине, но мама даже не заикнулась про этот хлебец. Правда, у нее был самый разгар «девятин».
Но куда она его дела? Съесть не могла, потому что во время запоев сладкого в рот не берет. Выбросила на помойку? Почему?
А как она себя почувствовала, когда, вернувшись с пруда, обнаружила, что в доме кто-то был?
Открываю дверь. В отличие от того вечера, когда приходила г-жа Рорив, по всему первому этажу горит свет. Но ни в гостиной, ни в столовой, где уже накрыт стол, никого нету.
Маму я обнаруживаю в кухне: она одета, держится прямо, чересчур прямо, словно борясь со слабостью.
— Ты встала?
Не отвечая, она смотрит на меня и тяжело вздыхает. Вот уж ни за что бы не поверила, что сегодня она способна встать. Но это уже не первый случай, когда я являюсь свидетелем ее поразительной воли. Но походка у нее неуверенная, немножко механическая.
— Я принесла поесть… Был еще совсем горячий паштет, и я взяла четыре куска.
Я раскладываю покупки на столе. При виде пищи маму, наверно, замутило, но она даже виду не показывает.
— Мужчины еще не пришли?
— Нет. Я одна.
Бывают моменты, когда я восхищаюсь мамой ничуть не меньше, чем ее жалею. В сущности, она одинока даже тогда, когда все мы трое сидим рядом с нею за столом. Она живет в своем собственном, отделенном от нас мире, а мы по привычке объясняем ее поступки либо завихрениями, либо запоями.
Видимо, оттого что профессор сегодня несколько раз взглянул на меня и я счастлива, у меня чувство, словно я стала с мамой ближе, верней, мне хочется стать ближе к ней, сказать, что я понимаю ее, знаю, как убога была ее жизнь.
Но разве не все мы в этом виноваты? Я смотрю на маму, и у меня подкатывают слезы. Я представляю, как она под дождем, везя взятую в сарае тачку, возвращается через лес от пруда, проходит через узкую заднюю калитку, замок которой заржавел и давно не работает. И неожиданно для себя выпаливаю:
— А что там было с этой собакой?
Зрачки у нее мгновенно сужаются, и она впивается в меня таким напряженным взглядом, что мне становится не по себе и я невольно отворачиваюсь.
— С какой собакой?
— Которую сбила машина около нашего дома. Большая бродячая собака, которая бежала посередине шоссе.
Я поднимаю глаза. У нее даже губы побелели. Ей, должно быть, плохо, и мне становится стыдно за свою жестокость, так стыдно, как в тот вечер, когда Оливье унизил отца. Наверно, ничего страшнее унижения для человека нет.
— Кто тебе сказал про собаку?
— Госпожа Рорив.
Мама видит, что я обеспокоена. Она явно догадывается о моих мыслях, и я жду, что она вот-вот не выдержит и сбросит свою маску. Но, к моему удивлению, мама держится. На всякий случай я спрашиваю:
— А хлебец с изюмом?
— Какой еще хлебец?
— Госпожа Рорив вошла с черного хода и положила хлебец с изюмом на столик в коридоре.
— Не видела я в коридоре никакого хлебца с изюмом. — И мама, совершенно ставя меня в тупик, бросает: — Твоя госпожа Рорив сошла с ума.
Приезд брата прерывает наш разговор, мама принимается раскладывать на блюде закуски.
— Гляди-ка! Ты уже встала?
Мы все жестоки по отношению к маме. Не надо бы изумляться, что она встала, что ценой невероятных усилий старается вновь включиться в повседневную жизнь.
— Лора, выйди со мной на минутку.
Оливье направляется В гостиную. Этого бы тоже не надо — секретничанья по углам, вполголоса, шепотом. Как при таком отношении она может почувствовать, что здесь она у себя дома? И как ей не думать, что она отчуждена от нас?
— Ну, что тебе?
— Я все узнал. Меня могут взять в армию в январе, когда начнется новый призыв, а так как я иду досрочно, то имею право выбирать род войск.
— Ты все так же стоишь на своем?
— Сейчас еще больше, чем когда-либо. — И, показав в сторону кухни, Оливье спросил: — Видела ее? Ты думаешь, я смогу жить в такой обстановке?
— Она вроде ничего.
— А по мне, лучше бы она не вставала. Только отцу ничего не говори. Я постараюсь раздобыть все бумаги и в последний момент попрошу его подписать.
— А если он откажется?
— Не откажется. После всего, что произошло, ему стыдно смотреть мне в глаза, и, когда меня не будет в доме, он будет чувствовать себя спокойней.
«С какой собакой?» — спросила мама, побледнев. А потом бросила: «Госпожа Рорив сошла с ума!»
Во время ужина две эти фразы не выходят у меня из головы. Отец, как всегда чопорный, делает вид, будто не замечает Оливье. Неужели их вражда не смягчится со временем, если уж нет надежды, что она совсем угаснет?
Мама сидит напротив меня и почти ничего не ест; я вижу, как ей хочется — просто душа горит! — налить второй стакан красного вина, но она не решается. И тогда я наливаю ей и себе; она бросает на меня удивленный взгляд, но благодарности в нем нет.
«Какая собака? Госпожа Рорив сошла с ума!»
— Простите, — бормочу я, выскакиваю из-за стола, бегу к себе в комнату и даю там волю душащим меня рыданиям.
Собака… Г-жа Рорив…
«Она мне сказала, что возвращается в Испанию».
Ах, как хочется оказаться рядом с профессором, все ему рассказать, спросить, что мне делать. Меня кидает то в жар, то в холод. Я лежу ничком, уткнувшись в подушку, и плачу, хотя сама не понимаю, почему чувствую себя такой несчастной.
Мне снился страшный, кошмарный сон; я буквально вырвалась из него, заставив себя проснуться, а потом еще долго с бьющимся сердцем сидела на кровати не в силах понять, где сновидение, а где реальность.
В больницу я не пошла и заметила, что мое присутствие беспокоит маму. Лил дождь. На улице, должно быть, еще было темно, потому что в доме горело электричество.
Мужчины уехали — Оливье, накинув дубленку, на мопеде, отец на машине.
Мы остались в кухне вдвоем; мама была в голубом халате, поверх которого повязала передник. Будильник показывал без четырех девять. Потом без трех, без двух. Не знаю почему, но я решила дождаться, когда будет ровно девять. Чувствовалось, что маме страшно. Она смотрела на меня расширенными глазами и вдруг спросила охрипшим голосом:
— Зачем ты ходила в лес?
Я дождалась, когда минутная стрелка встала на двенадцати, и ответила:
— Чтобы заставить тебя говорить. Я должна знать.
Я была спокойна. Сознавала, что судьба велит мне довести это дело до конца.
— Клянусь тебе, нечего тут знать.
— А собака?
— Не было никакой собаки.
— Собака, лежавшая на мокром шоссе.
— Госпожа Рорив сошла с ума.
— А тачка?
— Не брала я тачку.
— Что ты делала в лесу?
— Да не ходила я ни в какой лес!
Мамино лицо исказилось от страха, она ломала пальцы.
— А где чемодан Мануэлы?
— С собой увезла.
— Куда?
— На родину.