Франсуаза Саган - Женщина в гриме
– Само собой, само собой, это вполне нормально, – процедила она сквозь зубы, – особенно учитывая вашу славу.
«Дон Жуан» кивнул в знак согласия и, отпив глоток пива, продолжил беседу:
– И даже некоторые весьма известные бабенки… – прошептал он, приложив палец к губам. («Смешно, – подумала Эдма, – он еще и жеманится!») – Но, дорогая моя, не вынуждайте меня называть имена. Ни единого! Ни одного! Честь дамы, понимаете… Я говорю: нет! Нет и нет! – продолжал он, отняв указательный палец ото рта и размахивая им под носом у Эдмы, которая внезапно раздражилась.
– Но, дорогой мой, – проговорила она, подняв голову и смерив собеседника взглядом. – Дорогой мой, кто, черт побери, спрашивает у вас имена? Имена кого или чего? Разве я у вас что-либо выпытываю?
– Конечно, нет, – подтвердил Кройце с хитрым видом, прищурив глазки. – Ведь вы у меня выпытываете имя дамы с нашего судна, которая как-то вечером с Гансом-Гельмутом Кройце… – Тут опять последовал сальный смешок.
Эдма разрывалась между невыносимым любопытством и отвращением, которое почти уже взяло верх, но, как всегда, только «почти».
– Ладно, ладно, – Эдма стала рассуждать вслух, – так кто же находится на этом судне?
– Вы мне даете обещание молчать? Тайна, тайна и еще раз тайна! Обещаете?
– Обещаю и клянусь хранить тайну, тайну и еще раз тайну, обещаю все, что только пожелаете, – пропела Эдма с благочестивой миной, воздев очи к небесам.
Знаменитый музыкант напустил на себя серьезный вид и наклонился к ней так близко, что она смогла разглядеть винтики на дужках очков, после чего решительно прошептал ей в самое ухо, едва не уткнувшись в шею:
– «Лупа»!
Затем он откинулся назад, словно ему хотелось убедиться, произвело ли его откровение надлежащий эффект. Окутанная густыми парами пива, Эдма передернулась и воскликнула:
– Что? Что? «Лупа»? «Лупа»? А-а… «Лупа», то есть волчица. «Волчица»? Все ясно, латынь я знаю. Боже мой! «Волчица», но какая именно? Нас, волчиц, много под солнцем… – И она резко расхохоталась, отчего юный бармен выпустил из рук шейкер.
– «Лупа», Дориа Дориаччи, – прошептал Кройце, отчетливо выговаривая каждое слово. – В 1953–1954 годах знаменитая Дориаччи была просто «Лупа», не более того. «Лупа» в Вене была бабенкой сговорчивой. Она тогда уже была ничего себе… А я, бедняга Кройце, вдали от семьи, в длительных гастролях, в одиночестве… И «Лупа», которая всегда смотрела на меня вот так…
И маэстро вытаращил свои укрытые за стеклами очков пуговицы и облизнул губы розовым языком, что вызвало легкое отвращение у Эдмы Боте-Лебреш.
– И что же? – спросила она. – Вы уступили? Сопротивлялись? Но эта… очаровательная история, которую вы мне рассказываете…
В мгновение ока Эдма стала феминисткой. Эта бедная Дориа, должно быть, до предела изголодалась, коль скоро допустила этого хама к себе в постель.
– Да, но… – невозмутимо продолжал собеседник, – да, но конец у этой истории плохой. Вы, французские дамочки, вы ведь потом здороваетесь, не так ли? А вот «Лупа» – нет! Уже тридцать лет «Лупа» не только со мной не здоровается, но и знака не подает и даже не улыбается уголками губ – как это делаете вы, милочка моя, не правда ли?
– Кто? Я? Нет, нет, конечно, нет! – возразила Эдма, внезапно решившись на худшее.
– Однако да, однако да… – стал разуверять ее Кройце. – Однако да, однако да, все французские милашки после этого самого ведут себя одинаково: вот так.
И под негодующим взглядом Эдмы он состроил ей жуткую гримасу, подмигнув и вздернув верхнюю губу, отчего в правой верхней части челюсти открылся золотой зуб, а улыбка получилась язвительной. Поначалу крайне шокированная, Эдма быстро взяла себя в руки. Выражение ее лица стало спокойным, отрешенным и скучающим; опасное выражение, но, увы, ни Ганс-Гельмут Кройце, призвав на помощь все свое воображение, ни Арман Боте-Лебреш, который наконец появился и мирно устроился в кресле на другом конце бара, не сумели ни заметить, ни тем более понять его.
– Нет, вы представляете? – вопрошал Кройце. – С какой стати «Лупа», которой я заплатил обедом у Захера в Вене в тот же вечер, третирует меня все тридцать лет после этого, словно я какой-то мужлан? Ну почему?
– Да потому, – ответила Эдма, отдаваясь сладкой, неодолимой истоме, весьма близкой к физическому наслаждению, которая охватила ее вместе с гневом, с уверенностью в приближении драмы, взрыва, катастрофы, – что вы и на самом деле мужлан!
И чтобы убедить его в том, в чем была убеждена сама, она в такт собственным словам постукивала его указательным пальцем по груди. Но о чудо! Кройце бровью не повел. Его мозг, перегруженный воспоминаниями о всеобщем восхищении и поклонении, об исступленных выкриках «браво!», отказывался воспринимать кощунственную фразу Эдмы, несмотря на всю ее ясность. Его память, его тщеславие, примитивная самоуверенность и даже его сердце – все его существо отрицало и отвергало то, что пытались ему сообщить его глаза и уши, а именно: «Вы и на самом деле мужлан!» А он завладел рукой этой очаровательной бесстыдницы, высокомерной и одновременно испуганной, ведь она решила, что он сейчас ее ударит или сбросит с табурета.
– Прелесть моя, – проговорил он, – вам не следует пользоваться арго. Эти слова, те самые слова – не для очаровательной, элегантной женщины!
И он снисходительно расцеловал ей кончики пальцев, к величайшему неудовольствию своей собеседницы.
– Тысяча извинений, маэстро! Но мне великолепно известен смысл слова «мужлан», – проговорила Эдма холодным, раздраженным собственным малодушным лицемерием тоном. – Клянусь! И хочу сказать вам еще раз: вы болтливы, грубы, вульгарны, скупы, вы представляете собой самый настоящий тип мужлана! И даже мужлана-жеребца! – уточнила она, но уже обращаясь в пустоту.
Ибо Кройце уже проследовал к выходу и при этом резко, механически смеялся, кашлял и исступленно размахивал рукой слева направо, точно уничтожая таким образом уму непостижимые выражения Эдмы, которые он не желал слышать.
Несколько раздосадованная спасительным для Ганса-Гельмута уходом, но обретя зато свободу действий, ненасытная Эдма, возбужденная, с, образно выражаясь, «взором горящим», рысью устремилась к супругу, чтобы сообщить о результатах своей деятельности. Однако вышеупомянутый супруг потряс Эдму тем, что так и сидел, погрузившись в клубное кресло и полузакрыв глаза, словно дремал или что-то вроде этого.
– Hello, old man![2] – выпалила она. – Сейчас вы услышите потрясающую историю!
Само собой, когда раздался этот голос, Арман открыл глаза, правда, ценой нечеловеческих усилий. Эдма уселась рядом с ним, но он едва слышал ее, будто она разговаривала с ним откуда-то издалека.