Салман Рушди - Сатанинские стихи
Бабасахиб Мхатр, принимая поражение, глотал столовую ложку солода.
Он был добродушным человеком, прячущимся за грубостью и суетой. Чтобы утешить осиротевшего юнца, он беседовал с ним в своём синем офисе о философии перевоплощений, убеждая, что его родители уже приготовились к возрождению в каком-нибудь месте, если, конечно, жизнь их не была такой святой, чтобы они достигли окончательной благодати{66}. Так что именно Мхатр сподвиг Фаришту к его занятиям темой реинкарнации — и не только реинкарнации. Бабасахиб был парапсихологом-любителем, столовращателем и заклинателем духов при помощи стакана. «Но я лишился этого, — сказал он своему протеже мелодраматическим тоном, жестикулируя и хмурясь, — после того, как натерпелся страху на всю свою треклятую жизнь».
Однажды (вспоминал Мхатр) стакан посетил весьма любезный дух, такой вот дружелюбный парень, глянь-ка, что я подумал, не задать ли ему несколько более серьёзных вопросов. Есть ли Бог, и стакан, который прежде бегал кругами, как мышь, или вроде того, замер, будто мёртвый, посреди стола, без движения, полный футт, капут[28]. Так, хорошо, сказал я, не хочешь отвечать на это, так попробуй тогда другое, и я выпалил вот что: есть ли Дьявол. После этого стакан — бап-ре-бап[29]! — затрясся — приготовь свои уши! — сперва тихо-тихо, затем быстрей-быстрей, как желе, и вдруг ка-ак прыгнет! — ай-вай! — со стола в воздух, как рванёт в сторону и — ох-хо! — разобьётся на тысячу и один осколок! Верь не верь, сказал Бабасахиб Мхатр своему подопечному, но так-и-тогда выучил я свой урок: не суйся, Мхатр, в то, чего не постиг.
Эта история глубоко засела в сознании юного слушателя, который даже до смерти матери был убеждён в существовании потустороннего мира. Иногда, когда он оглядывался вокруг (особенно в полуденный зной, когда воздух становился вязким), видимый мир, его особенности, обитатели, предметы, казалось, проглядывали сквозь атмосферу подобно скоплению горячих айсбергов, и у него возникала мысль, что все они продолжались за поверхностью жидкого воздуха: люди, автомобили, собаки, киноафиши, деревья, девять десятых реальности были скрыты от его взора. Ему достаточно было моргнуть, чтобы иллюзия растаяла, но ощущение этого никогда не покидало его. В нём росла вера в Бога, ангелов, демонов, ифритов{67}, джиннов{68}: столь прозаичная, будто это были воловьи упряжки или фонарные столбы, и это порождало его разочарование в собственном зрении за то, что ему ни разу не удавалось увидеть привидение. Он мечтал встретить волшебного оптика, чтобы купить у него пару изумрудных очков{69}, которые исправили бы его прискорбную близорукость и помогли бы видеть сквозь плотный, ослепляющий воздух невероятный мир под ним.
От своей матери Неймы Наджмуддин он слышал много историй о Пророке{70}, и если в её версию вкрадывались неточности, он не хотел даже знать, каковы они. «Каков человек! — думал он. — Какой ангел не пожелает разговаривать с ним?» Иногда, тем не менее, он ловил себя в процессе возникновения богохульных мыслей; например, когда он ложился спать в своей постели в резиденции Мхатра и его думы дрейфовали без усердного контроля рассудка, засыпающее воображение начинало сравнивать его состояние с таковым Пророка в те времена, когда тот, осиротевший и лишившийся поддержки, успешно взялся за работу управляющим делами богатой вдовы Хадиджи{71}, после чего ещё и женился на ней. Скользя по просторам сна, он видел себя сидящим на усыпанном розами помосте и застенчиво улыбающимся под сарипаллу[30], которой скромно прикрывал лицо, пристально разглядывая в лежащем на коленях зеркальце черты своего нового мужа, Бабасахиба Мхатра, любовно приближающегося к нему, чтобы отодвинуть ткань. Этот сон о свадьбе с Бабасахибом заставлял его просыпаться в горячем румянце стыда, после чего он всерьёз обеспокоился порочным складом своего ума, который производил такие ужасные видения.
Главным образом, однако, его религиозная вера была весьма сдержанной: деталью, требующей не большего внимания, чем любая другая. Когда Бабасахиб Мхатр взял его в свой дом, это вселило в молодого человека уверенность, что он не одинок в этом мире, что что-то проявляло заботу о нём, поэтому он совершенно не был удивлён, когда Бабасахиб вызвал его в синий офис утром его двадцать первого дня рождения и уволил, даже не собираясь выслушивать его апелляции.
— Ты уволен, — сияя, отчеканил Мхатр. — Недоволен? Ты рассчитан. То-то! Ну-ка, брысь с работы!
— Но, дядя…
— Заткнись.
Затем Бабасахиб сделал сироте величайший в его жизни подарок, сообщив ему, что с ним хочет встретиться легендарный киномагнат, господин Д. В. Рама; для прослушивания.
— Это только для виду, — заверил Бабасахиб. — Рама — мой хороший друг, и мы уже всё обсудили. Небольшая роль для начала, потом всё будет зависеть от тебя. Теперь иди с глаз долой и прекрати корчить такую скромную рожу, это тебе не идёт.
— Но, дядя…
— Парень вроде тебя — чересчур смазлив, чтобы всю жизнь таскать тиффины на башке. Сгинь теперь, иди, становись педерастичным киноактёром. Я уволил тебя пять минут назад.
— Но, дядя…
— Я сказал. Благодари свои счастливые звёзды.
Он стал Джабраилом Фариштой, но ещё лишь через четыре года он станет звездой; пока же он отрабатывал своё ученичество, играя второстепенные роли в пошловатых комедиях. Он оставался спокойным, неторопливым, словно бы мог заглянуть в будущее, и очевидная нехватка у него амбиций сделал его своего рода аутсайдером этой самой располагающей к карьеризму индустрии. Его считали глупым, высокомерным или то и другое сразу. И за все четыре года своего отчуждения он ни разу не поцеловал женщину в губы.
В кадре — он играл пропащего парня, идиота, любящего красавицу и неспособного понять, что она не подойдёт к нему и через тысячу лет, забавного дядюшку, бедного родственника, деревенского дурачка, слугу, неумелого мошенника, — в общем, все те роли, для которых никогда не предполагаются любовные сцены. Женщины пинали его, лепили ему пощёчины, дразнили его, смеялись над ним, но никогда на киноплёнке не смотрели на него, не пели ему, не танцевали вокруг него с киношной любовью в глазах. За кадром — он жил один в двух пустых комнатах возле студии и пытался представить, на что похожи женщины без одежды. Чтобы отвлечь свой ум от предмета любви и желания, он учился, становясь всеядным самоучкой, пожирающим метаморфические мифы Греции и Рима: об аватарах Юпитера, о мальчике, ставшем цветком, о женщине-паучихе, о Цирцее{72} — всё подряд; и теософию{73} Анни Безант{74}, и единую теорию поля{75}, и инцидент с сатанинскими стихами в начале карьеры Пророка, и политику Мухаммедова гарема после триумфального возвращения в Мекку{76}; и сюрреализм газет, в которых бабочки могли влетать во рты молодых девочек в стремлении быть проглоченными, и о детях, рождённых без лиц, и о маленьких мальчиках, грезящих о невероятных деталях прежних инкарнаций — например, о золотой крепости, набитой драгоценными камнями. Он наполнял себя бог знает чем, но в короткие часы своих бессонных ночей не мог отрицать, что был полон чем-то, чем никогда не пользовался, о чём и не знал, как использовать это, — то есть любовью. В грёзах он был истязаем женщинами невыносимой сладости и красоты, и потому, просыпаясь, он заставлял себя репетировать что-нибудь из генерального сценария, заслоняя трагическое чувство своей более-чем-необычной вместимости для любви и будучи лишённым хоть единственного человека на земле, которому он мог бы предложить её.