Людвик Ашкенази - Детские этюды
— Да не могу я весь круг объехать, — говорит он, сдерживая слёзы. — Мне надо отдыхать на скамеечке. А ты говоришь, я на них налетаю. Это они налетают на меня!
— Так-то оно так, — говорю я в отчаянии, — но ведь ты… ты идёшь против течения…
И я долго думал, как же ему это объяснить.
Потому что и в самом деле — кто на кого налетает?
И как же, скажите на милость, надо кататься на коньках?
Влтава
После обеда мы слушали по радио симфонию Сметаны[10] «Влтава». А перед началом какой-то учёный сытым профессорским голосом рассказывая о том, куда бежит река, и о лесной охоте, о лунном свете, о том, как быстро и вольно мчатся волны чешской реки Влтавы — от истока до пражского Вышеграда.
Потом он умолк, и в тишину действительно полилась река. Брызнули флейты, как светлые, сверкающие ручейки, а скрипки звали их соединиться: учёный музыкант всё это нам подробно разъяснил. Только объяснения его излишне осложнили дело.
Первый вопрос звучал:
— Папа, а ручейки уже соединились?
— Ручейки? Ах да, то есть родники. Родники уже, наверное, соединились…
И я задумчиво добавил:
— Правда, головы бы я не прозакладывал…
Тут грянули скрипки — словно ветер промчался.
— Ой, папа, — сказал Человечек, — а где она сейчас?
— Она? Кто она? — удивился я. — Выражайся точнее!
— Я тебя спрашиваю, где теперь Влтава? Детям надо всё объяснять!
— Сейчас Влтава, вероятно, где-нибудь в районе Будейовиц, — ответил я. — Пожалуй, километрах в десяти от города.
— Неуверенным тоном я допустил: — А может, и в семнадцати…
Так мы и слушали — очень нам всё испортил этот учёный.
— Папа, а сейчас это где? — то и дело раздавался тихий шёпот.
Но я уже притерпелся и отвечал:
— Сейчас — между Орликом и Звиковым… Можешь руку дать на отсечение.
Но он не пожелал отдать руку, а через минуту опять спрашивал:
— Папочка, она уже у Святоянских порогов?
— Ещё нет, — сказал я бодрым тоном. — Терпение, дружище, терпение.
Но тут музыка зазвучала более взволнованно — как и говорил учёный, — и я заколебался.
— А может, это всё-таки и есть Святоянские пороги? — сказал я, раздираемый сомнениями.
Я совсем потерял ориентацию; и тут погас свет, — может быть, выключить ток распорядился именно мой друг инженер Сова. Светящаяся зеленоватая шкала приемника потемнела, и стало тихо.
А мы что? Сидим себе… В комнате только что разливалась река, а теперь остались одни обыкновенные вещи: ковёр — не очень новый, натюрморт с яблоками и грязноватый снег на крыше дома напротив. Странно, как в сказке, — словно рассеялся сон.
— Ну вот, — сказал Человечек, — где же теперь Влтава?
И правда… Где-то она?
Мы долго прислушивались — не услышим ли шум плотины. Даже выглянули на улицу — вдруг это не улица, а набережная. Но там был асфальт и тротуар, а на тротуаре валялся ящик. Где-то теперь могла быть Влтава?
Может, достигла она уже Карлова моста…
Или, кто знает, — задержалась у Слапской плотины?..
СереброМожет быть, в шестилетнем возрасте и вы собирали серебряные бумажки. И я твёрдо знаю, что в вашей памяти ещё сохранился тот матовый блеск серебряных листочков, пахнущих шоколадом.
Как оно сверкает, это серебро! Словно неясным, мерцающим сиянием всё ещё светит нам детство, далёкая звезда.
Вот и мы собирали серебро…
Была у нас коллекция, довольно скромная: две золотистые обёртки от конфет с ликёром, один тёмный серебристый листок со звёздочками (от старой бомбоньерки[11], которую когда-то, очень давно, нам подарили к празднику, розовая и синяя бумажки от нуги[12]. И ещё полоска серебра от шоколада, которую каждое утро разглаживали ногтем и хранили с необыкновенной бережливостью.
Человечек гордился ими. Каждое утро он раскладывал на столе блестящие разноцветные бумажки и смотрел на них взглядом собственника — серьёзно и ласково.
Он любил своё серебро и всем сердцем чувствовал, какая это редкость.
Он был коллекционером.
Мы предоставили полную свободу его страсти, только мама немного ревновала к серебру. В любви она требовала исключительности и втайне завидовала серебряным бумажкам. Я соблюдал нейтралитет, но однажды оказался невольным свидетелем мистерии в серебре и торжественного открытия коробочки из-под сигарет. Бумажки сверкали, и луч раннего солнца высекал из них золотые и синие искры. И я спросил:
— Что у тебя в коробочке?
— У меня в коробочке серебро, — сказал он, — и ещё золото… И все эти бумажки — это коллекция.
Мы долго рассматривали бумажки — было ясное утро, и в кухне пахло корицей. И вдруг меня охватило сочувствие, которое рождает великодушные замыслы, — потому что я увидел, какой этот коллекционер маленький, и как торчат на его затылке волосики, и какие у него маленькие пальчики.
— Пойдём, сынок, я тебя порадую, — сказал я. — Сейчас увидишь, что будет!
Мы пошли в магазин и купили там большой лист серебряной бумаги.
Мы несли его домой торжественно и всю дорогу молчали от волнения. Лист был серебрянее серебра и больше, чем мир.
А на следующий день я проснулся и сразу всё вспомнил. И я очень радовался, что тоже собираю коллекцию, и думал о том, как мы сядем в кухне и вместе будем рассматривать коллекцию. Но в кухне не было ничего особенного, только слабый летучий запах корицы. Коробочка из-под сигарет лежала нетронутая, а рядом с ней — большой лист серебряной бумаги.
— В чём дело? — спросил я. — Ты не будешь сегодня рассматривать серебро?
— Может, и взгляну, — сказал небрежно сын. — Но я больше не коллекционер, раз на свете столько серебра!
Один человек
Семейные альбомы попадаются под руку совсем неожиданно.
Кто-нибудь откопает его, и потом все удивляются, откуда взялась эта чуть-чуть смешная книга в плюшевом переплете. Стряхнут с неё пыль, и семейный альбом переживёт дни новой славы. А конец этой славы — снова забвение; тот, кому суждено вновь найти альбом, быть может, ещё и не родился.
Лучше всего, если альбом найдут зимой. Зима — время года, благоприятствующее семье больше, чем весна или осень. Альбом спаивает семью, собирая её членов за одним столом. Особенно если есть человек, никогда не видавший альбома. Шелестит папиросная бумага, волнуется неторопливо река времени, и из глубин её выплывают забытые лица.
Наша семья…
Лучше всех объясняет мама — кто этот, а кто — тот. И когда была Первая мировая война, и почему тогда носили длинные юбки. И правда ли, что этот капрал-егерь воевал в Боснии и Герцеговине, и почему его жена пешком отправилась в Вену.
А вот эта большеглазая тётя на выцветшей фотографии ни с того ни с сего сбежала из дома, и было это так давно, что никто уже и не помнит. От неё не пришло ни одного письма, и все говорили, что она гордая. Она так и не смирилась, но что же с ней сталось?
Кто знает…
На карточке у неё тёмные гневные глаза, белая блузка с кружевным воротничком, застёгнутым под горлом.
А это — дедушка Стрнад, который развозил молоко; рядом с ним — его лошадь. Дедушка Стрнад гордо стоит, прислонясь к лошадке. А как её звали? Скорее всего звали конягу Карел, а может быть, Яроуш. Разве упомнишь?
Так что уж вы простите нам нашу неточность.
А это дядя Коутецкий, учитель математики. Жил он тихо, женился, и были у него два сына. Одного казнили в Дрездене, второй умер в концлагере.
Что такое концлагерь? Это мы тебе расскажем в другой раз. Смотри, как смеётся дядя Коутецкий — ведь тогда он ещё ни сном ни духом ничего этого не знал. Весёлый человек — он и сейчас любит побренчать на мандолине.
Столько людей, столько лиц… Наша семья!
Но есть ещё одна незаметная фотография: молодой человек в распахнутой рубашке прислонился к дереву. Всякий раз мы немножко посмеиваемся над ним, потому что на голове у него соломенная шляпа, а нам такие шляпы не нравятся. Лица же его почти не видно — такой это маленький, тёмный снимок. Дерево за его спиной согнулось почти до земли, как будто над лесом пронеслась буря. Ещё видны кусочек неба и облако.
И опять мы спросили маму:
— А это кто?
— Один человек, — ответила она.
— Что значит «один человек»? — говорим мы. — Так нельзя отвечать; как его звали — Йозеф или Ян? И где этот лес? И при чём тут вообще этот человек в белой рубашке и в соломенной шляпе, если он не из нашей семьи?
Тут мы оглянулись, а мамы уже след простыл. Долго пришлось нам звать её:
— Мамочка, куда ты ушла? Мама, где ты?
Но она в тот вечер не вернулась к столу, а так и просидела в кухне.
Ангелок, или Самокритика
Панашей площади церковь, а в церкви ангелок.