Леонид Зорин - Обида
Он и готовился увидеть стайку замкнувшихся зверьков, застывших в круговой обороне, — темная полулегальная жизнь мало способствует откровенности. Ему неслыханно повезло — нежданно налететь на поэта. К тому ж совершившего поворот, сменившего среду обитания. Женечка уже знал, что поэты с их изнурительным самолюбием редко молчат о том, что свербит. Всякая исповедь вслух заразительна. Развязывает языки остальным. Вот они и заговорили. Естественно, каждый на свой манер.
Ну что же, никто от них и не требовал блистания Серафима Сергеевича, с которым повезло еще больше. Женечка чувствовал: тянет к столу. Эта поездка может удасться.
И тут его мысли пошли вразнос. Насколько приятней думать о Ксане. Он вспоминает одну за другой короткие фразочки — все они весят. Когда молчит, и молчание густо. Так же, как этот терпкий голос. Есть у нее некое знание, свое, незаемное, не из книжек. И пусть альбинос стал ее идолом, в нем этого знания нет.
Но в знании этом не только сила, не только премногая печаль. Оно еще опасно и взрывчато. И запросто может стать отравленным. Недаром задело и так впечаталось то, как она остерегла его: «с народом дружбу водить нельзя». Он ощутил укол иглы, вдруг, ненароком, в него вошедшей — злое, тревожное предчувствие.
Нынче вечером она не придет. Ростиславлев откладывает их встречу. Он занят — важнейший разговор. Женечка про себя усмехается. НЕКТО востребовал Хаусхоффера. Ах, поглядеть бы на этого гостя — был бы тогда я на высоте. Тем более, из-за него, стервеца, мне предстоит сегодня томиться совсем одному в плюшевом номере.
Женечка остро ощутил, насколько бездарно утрачен вечер, как он обидно отнят у жизни. Кажется, невеликое дело — вечером больше, вечером меньше. Но нет — иной раз время сгущается, и каждый миг обретает цену.
Профиль маркизы. Он вздохнул. Ему почудилось, Ксана рядом, еще напоен ее запахом воздух. Так пахнет полуденная трава.
Странное дело! В пестрой Москве он без особого волнения мог наблюдать парад красавиц, а в городе О. угодил в силок.
Время придет, и он убедится: на маленьких улочках любится крепче, чем на просторах и стогнах столиц. И запах прогретой полднем травы будет при первом же воспоминании долго и горько жечь его душу.
Солнце с поля подступало, Опаляло ковыли, То на куполе пылало, То купало лик в пыли. Городок был тих и светел. Не поймешь его волшбы. Нас приветил, засекретил, Будто спрятал от судьбы. В день Степана Сеновала, Вдалеке от новых бед, Нам кукушка куковала И сулила много лет.
7
Снился мне сон, и в этом сне был свой особый — приснился замысел. Я сразу увидел книгу за книгой, являющиеся одна за другой, строящиеся друг дружке в затылок. Я глухо спросил: «А долго ль придется упрямо множить чужие жизни вместо того, чтоб заняться своей?»
Но, спрашивая, я уже знал, что нипочем не дождусь ответа даже от самого себя. И буду делать то, что я делаю.
Мне уже доводилось записывать суждения Серафима Сергеевича. Было это в двадцатом веке, больше чем двадцать лет назад. Веку оставалось безумствовать самую малость, я пережил его.
Встретились вновь, в другом миллениуме — к добру ли? Такая же встреча с Роминым дорого обошлась нам обоим. Столько надежд кипело в ту пору, когда мой Костик был еще молод и жил вблизи Покровских Ворот.
Женечке Грекову, торопыге, так жадно штурмующему жизнь и тайно мечтающему о славе, надо прожить еще много лет, чтобы понять, что славы не будет, это ловушка для простаков. Чтоб ощутить: торопиться глупо. Время торопится за тебя.
Что ожидает Женечку Грекова? Будем уповать, господа. Пока же он вновь бредет по улицам с девушкой из города О. Темно, фонарей вокруг не видно, только из окон ползет сквозь шторы скаредный свет домашних ламп. Женечке радостно, как мальчишке. Целые сутки ее не видеть — надо было перетерпеть! Только вдвоем идти им недолго. Вот улица, где в двухэтажном домишке сегодня ждет его Ростиславлев. И дом уже — рядом, они поднимаются по лестнице, щербатой от возраста, к хозяину, на второй этаж.
И — вот она, долгожданная молния! — ее ладонь на его ладони. Не то ведет его по ступеням, не то помогает, чтоб не споткнулся, не то… но тут уж не до гаданий. Уже не владея собой, он сплетает с длинными пальцами Ксаны свои. Она с неженской силой сжимает доставшуюся ей в руки добычу. Пальцы не по-девичьи жестки. Они как будто вбирают Женечкины и подчиняют их себе. Оба молчат, обоим понятно, что это похоже на объяснение, что происходит нечто опасное — сбито дыхание и пошатывает. Взбираются, мешая друг другу. И жаль, что лестница коротка.
Ксана позвонила три раза. Раздались шаги. Им отворили. Это была девушка-мальчик.
— Милости просим, — сказала она.
Ксана и Греков вошли в прихожую. Из комнаты донеслись голоса. Но тут же, как окурки подошвой, их потушил чуть хрипловатый, словно бы простуженный бас.
— Не обсуждается, — произнес он.
Ксана ладонью толкнула дверь. Стол, за которым Ростиславлев привык ежедневно пасти народы, сегодня был превращен в стол яств и выдвинут ближе к центру комнаты. Сидели за ним, кроме хозяина, Арефий, Димон и неизвестный Женечке Грекову человек. Мужчина роста чуть выше среднего, по нынешним меркам — невысок. Но уж зато добротно сколочен. Большое тяжелое лицо, цепкий настороженный глаз. Широкогруд, ручищи-кувалды. Очень выразительно смотрится рядом с беловолосым карлой.
Теснились тарелки с нехитрой снедью — картофель, селедка, лучок, консервы — и несколько початых бутылок. Мужественный солдатский ужин, скромный бивак, привал в пути, — отметил Женечка про себя.
Хозяйничала девушка-мальчик, вносила и уносила тарелки.
— Ну вот и припоздавший москвич, — сказал Ростиславлев. — Сие не упрек, но факт, не зависящий от него. Уж так распорядилась им Ксана.
«Причем, по твоему указанию», — подумал Женечка и сказал:
— Мир дому сему.
— Позвольте представить, — сказал Ростиславлев, шутливо привстав и театрально раскинув руки. — Евгений Александрович Греков. Как следует из визитной карточки — вполне независимый журналист. Хочет поведать о нас человечеству. И грешникам выпадает честь. Садитесь, Евгений Александрович. С Ксаночкой рядом — вы к ней привыкли.
«Лишнего принял, — подумал Женечка. — Слишком суетится и вертится».
— Лестно. Значит, черед дошел, — негромко сказал широкогрудый. Улыбка далась ему через силу.
«Имени своего не назвал. А я ведь видел его. Но где же?» Он ждал, что этот молотобоец скажет хоть что-то, но тот не спешил. Молчание было настолько плотным, что стало казаться уже веществом, предметом, который можно потрогать.
— Ну что же, — сказал Серафим Сергеевич, — мы прикоснулись к чаше веселья, а вы пребываете в строгой трезвости. Так не годится. Выпьемте, други, за то, чтобы замыслы воплощались, надежды не гасли, сбывались мечты. И пусть наши души не ведают робости.
Димон сказал:
— Говорите как пишете.
— Твоими б устами, — вздохнул Ростиславлев. — Красно€€ говорить — это полдела. А дело мое — закончить свой труд, однажды снести его в словолитню, да и предать наконец тиснению. Дай, боже, мне силы сделать дело.
Он вытер губы и произнес, приветливо поглядев на Грекова:
— Ребята сказали мне, вы их спрашивали, что их когда-то собрало вместе. Умный вопрос. А вы как думаете? Что сводит несхожие характеры? Можно найти немало поводов. Детство на берегу реки. Соседство. Общая неприкаянность. Беспомощность, дважды и трижды испытанная. Все верно, и все-таки недостаточно. Есть еще некая главная скрепа. Некая… Не столько идея, сколько потребность, влекущая нас. Я назову вам эту потребность. Итак: верховенство и подчинение. В этой дуали и заключен весь человеческий характер с его тоской о своем превосходстве и готовностью раствориться в чужом. Первое состояние — личностное, второе, естественно, массовидно. Но оба связаны неразрывно.
Вы скажете: все это слишком сложно. Все сложности оставляю себе как автору формулы. Вам и другим — достаточно чувствовать. Только чувствовать.
Арефий смотрел на белесого гуру, не пряча своего восхищения. Димон старательно морщил лоб, пытался поспеть за говорившим. Девушки победоносно посматривали на Женечку и на плечистого гостя.
«Любит он публику, — думал Греков. — Недаром он сказал, что в Москве ему неуютно. Ну еще бы! Где ж там такие глаза и уши?! Здесь есть простор — разгуляться схимнику».
Молча сидевший широкогрудый поднял голову и спросил у Арефия:
— Еще стихотворствуешь? Взял бы пример, — он поглядел на Ростиславлева не то с улыбкой, не то с усмешкой.
— Случается, — отозвался Арефий.
— А ну почитай.
Арефий зарделся, откашлялся, уставился в стену и нараспев заговорил:
— Мы шли по улицам знакомым, Всем незнакомые отныне. Шли, грохоча весенним громом. Шли в человеческой пустыне. Шли, сотрясая мостовые, Отверженные, молодые. Шли, про€€клятые отчим домом, Необходимые России.