Юрий Гельман - Зал ожидания (сборник)
– Я ведь… люблю тебя, Паша, – сказала она тихо. – Слышишь? – И продолжила, уже снова повышая голос: – Слышишь ты, Кащей недоделанный, я ведь люблю тебя! Ну что ты натворил, что ты сделал со мной, а? Зачем заставил так привязаться к тебе?
Будто сухой, горячей ладошкой по щекам, хлестала она Павла Игнатьича словами, а он слушал ее приговор молча, подавляя в себе реплики возражения или покаяния, понимая, что теперь уже никакие слова не способны были перевесить, унять отчаянный ураган ее обвинений.
Прошла минута, другая, Катя угасла, фонтан ее энергии иссяк, умер. Она стояла перед ним, беспомощно опустив руки, как школьница у доски, не выучившая урока. Глаза ее уткнулись в пол и будто остекленели.
* * *Она ушла тихо, не заполняя беспорядочным шумом квартиру однажды ставшую её вторым домом, ушла молча, с достоинством. Правда, собираясь, складывая в пакет свою косметику, ещё какие-то вещи, Катя медлила, прислушивалась к дыханию Павла Игнатьича, будто ждала, всё ещё ждала от него приказа остановиться.
Но Павел Игнатьич молчал, глядя в окно и лишь искоса наблюдая за ее медлительными сборами. Когда за Катей затворилась входная дверь, он оглянулся, как будто убеждаясь, что её действительно уже нет в комнате, затем сел в кресло и, откинув голову назад, закрыл глаза. «Всё кончено, – промелькнуло в его мозгу, – все кончено… Теперь можно начинать работу…»
И уже вечером, устроившись за письменным столом и бережно положив перед собой стопку бумаги, он начал писать повесть, идею которой вынашивал уже очень давно. Легко, с наскока, своим аккуратным, нигде не сбившимся почерком он выстрелил страниц пять или шесть, потом отложил ручку, перечитал написанное, остался доволен началом и успокоился.
Ему нравился сам процесс творчества, это конструирование словосочетаний, когда посредством образности и сложноподчиненности предложений, перед глазами постепенно выстраивался объемный мир, до сих пор живший лишь в его воображении и теперь получавший реальное воплощение на бумаге. Здесь двигались, толкая друг друга боками, облака; здесь дождь азбукой Морзе стучал по подоконнику – только успевай записывать шифрованное послание небес; здесь ночной автобус выметал с неприютных остановок последних пассажиров; здесь люди, суетясь и двигаясь, как марионетки, по воле автора то вступали в конфликты, то мирились между собой, то надевали маски, то оставались девственно чисты наедине со своими размышлениями.
Павел Игнатьич любил писать по ночам, когда ни один посторонний шорох не нарушал течение творческой мысли. Порой он засиживался до двух, а то и до трех часов, потом спохватывался, вспоминая, что в семь утра нужно вставать и собираться на работу, бегло перечитывал последнюю страницу написанного и, нехотя откладывая рукопись до следующего вечера, отрывался от письменного стола.
Спал он крепко, чаще всего и во сне оставаясь в том мире, который придумал сам, который населил героями, вылепленными из собственного воображения. Иногда они приходили в его сны, разговаривали с ним, просили каких-то более достойных ролей, и Павел Игнатьич, просыпаясь утром, мог даже размашисто набросать пару строк в черновике – какие-то реплики, замечания, подсказанные ему ночью за пределами сознания.
И потом, на работе, в Клубе железнодорожников, где Павел Игнатьич занимал должность директора, он, восседая в своем кресле, обитом коричневой кожей, и время от времени отвечая на телефонные звонки или подписывая какие-то бумаги, продолжал додумывать сюжеты своих повестей и рассказов. Это был непрерывный процесс, это были лучшие дни, недели или месяцы его жизни – пока не дописывалась заключительная фраза, пока не утыкалась в бумажный лист последняя, долгожданная и выстраданная точка.
Он писал несколько дней, скрупулезно, без суеты развивая фабулу, главными героями которой являлись он сам и Катя, и порой ему казалось, что никакая из его прежних повестей или новелл, ни даже грандиозный роман, осиленный им за четыре года, – ни одно из его произведений не писалось так легко, весело, без напряжения и мороки. Это был поистине праздник творческой мысли, это был карнавал.
Даже рутинная стряпня по вечерам, от которой Павел Игнатьич, в общем-то, давно отвык, не отбирала столько времени, как раньше. Даже субботние вылазки на рынок за продуктами, даже утомительная стирка носков и рубашек превратились теперь для него в творчество.
Так прошли три недели, месяц, затем полтора месяца, даже два. И однажды, в один из душных августовских вечеров, когда бронзовое солнце уже наполовину опустилось в копилку горизонта и верхним полукружием перемигивалось с позолоченными окнами домов, Павел Игнатьич, дописав очередную страницу и прикрепив на «зебру» чистый лист, вдруг ощутил болезненный озноб и какую-то внутреннюю вибрацию. Он отложил ручку, откинулся на спинку стула и закрыл глаза. Озноб не проходил.
Что-то было, что-то было рядом или внутри него, что-то происходило – неосознанное и необъяснимое – от чего Павел Игнатьич почувствовал холодок в солнечном сплетении и мурашки страха, рассыпавшиеся по плечам.
Он попытался расслабиться, прислушался к ритму сердца, умерил дыхание. Нет, всё в организме работало без сбоев, как обычно. «Что же это такое?» – подумал он, и вдруг его осенило, пришло откуда-то сверху, из атмического уровня, пришло и вдавило его в этот стул у письменного стола.
Суетливым движением он перебрал несколько последних страниц, пробежал глазами только что родившиеся строки. «Да! Да! Да!» – стучало в его мозгу, как набат. Он понял всё – понял в одно мгновение – и ужаснулся: он не знал, о чем писать дальше.
* * *Дверной звонок на «бим-бом», разорвав тишину замешательства в его квартире, звеневшую по-комариному уже несколько дней, прозвучал с огромной, провинциально-нелепой паузой между «бим» и «бом». Павел Игнатьич встрепенулся, вскочил из-за стола, ударившись коленом о выдвинутый ящик и, прихрамывая и морщась больше от досады, чем от боли, пошел открывать. «Катя! – мелькнуло в его голове. – Неужели это Катя?»
Не заглядывая в глазок, он повернул ручку замка и распахнул дверь, готовый принять в свои объятия ту, которой ему теперь так не хватало. Но вместо Кати на красном резиновом коврике у входа стояло хрупкое существо в перекрученных колготках, с двумя крендельками косичек торчком и глазами, переполненными страхом и вместе с тем невыразимой небесной чистотой. За спиной у этого существа, как рюкзак туриста, висел пухлый школьный ранец, и было видно, каким невероятно тяжелым он являлся, поскольку ремни, как веревки в бурлаков, врезались в жалкие плечики ребенка.
– Тебе чего, девочка? – спросил Павел Игнатьич, поморщившись и принимая её за попрошайку.
Та смотрела на него, не моргая, потом через паузу, вызвавшую бы восторг у самого Станиславского, спросила в свою очередь:
– Вы – Павел Шаганов?
– Да… – ответил Павел Игнатьич недоуменно.
– Вам письмо, – сказала девочка облегченно.
– Что за письмо? От кого?
– Оно у меня в портфеле… – сказала девочка. – Можно я войду?
Павел Игнатьич выглянул на площадку, прислушался: никого нигде не было.
– Ну, входи, – сказал он, всё ещё недоумевая.
Девочка переступила порог, подождала, пока Павел Игнатьич закроет дверь и попыталась избавиться от своей ноши.
– Помогите снять! – чуть ли не в приказном тоне сказала она.
Павел Игнатьич протянул руки, вызволил девочку из плена ремней и поставил ранец у её ног, отмечая про себя его действительно чудовищный вес.
– У тебя там что, кирпичи? – попытался пошутить он. Девочка взглянула не него полупрезрительно и, не ответив, нагнулась, нажимая на кнопки застежек. Павел Игнатьич заметил в переполненных недрах какие-то книжки, туфельки в прозрачном пакете, змеевичок кипятильника, еще что-то, завернутое в газету.
Девочка просунула ладошку между плотно набитыми книгами, вынула оттуда заклеенный конверт и протянула его Павлу Игнатьичу.
– Вот, – сказала она, – Это вам. Можно я, пока вы будете читать, в туалет схожу?
– Сходи, конечно, – пожал плечами. Павел Игнатьич, одной рукой зажигая свет в туалете, а другой принимая письмо. Он прошел в комнату, вертя пальцами конверт и не находя на нем ни адреса, ни имени. Но внутри действительно что-то было и, усевшись в кресло, Павел Игнатьич оторвал полоску бумаги и извлек из конверта тетрадный листок, сложенный пополам и еще немного сбоку. Развернув его, он прочитал следующее:
«Здравствуй, Паша. В своей интересной писательской жизни ты, наверное, уже и не помнишь обо мне, но тот июль в Рыбинске, который мы провели с тобой, остался самым светлым месяцем всей моей жизни. Поверь, это действительно так. Сейчас, когда мне осталось совсем немного, нет смысла притворяться и выдумывать то, чего не было. Все эти годы я помнила о тебе и любила, но не хотела тебя искать, не хотела вмешиваться в твою жизнь. Теперь всё поменялось, и у меня действительно никого не осталось родней и ближе (как смешно звучит!) тебя.