Мухаммед Диб - Повелитель охоты
Виднеются рассыпанные по плато убогие постройки, кое-где по самую крышу прячущиеся в кактусах, кое-где жмущиеся под бок скале.
Мы останавливаемся, все семеро, в нескольких шагах от кручи, по которой только что вскарабкались, не испытывая никакого желания идти дальше.
Мы разглядываем эту деревню, если только к ней применимо это название. Сгрудившаяся здесь кучка саманных хижин с таким же успехом могла оказаться в любом другом месте. Сгрудившаяся, а может, наоборот, рассеянная, думаю я. И по причинам, не более ясным, чем те, которые обусловили выбор места. Но она тут, перед нашими глазами, эта деревня, или как там еще ее можно обозвать, к которой — я один из нищенствующих братьев — мы мчались с рассвета, стремились уже много дней. В существование которой — если учесть, сколько безжизненного пространства пришлось преодолеть, прежде чем мы ее достигли, — мы верили все меньше и меньше, по мере того как к ней приближались, все более склоняясь к тому, что она существует разве что в воображении нашего друга, в вере нашего брата и в некотором роде повелителя. Хакима Маджара.
Приготовимся в нее войти.
Ничего удивительного — ведь это люди, люди, сотворенные по нашему образу и подобию, решили найти пристанище здесь, в этой богом забытой глуши, где и дикий зверь не нашел бы средств к пропитанию. Но если этим мужчинам — я один из нищенствующих братьев — и женщинам (в предположении, что они здесь есть) было причинено неслыханное зло? Если подобная вещь…
А пока в этом месте, которое считается обитаемым, не заметно ни малейшего движения: не видно даже животного, хотя бы кошки. Деревня, плато, вся местность вокруг упорствуют в своем безмолвии. Они противопоставляют нам молчание, и кажется, будто они стремятся обречь на молчание и нас, замуровать нас в безмолвном времени, уловить ход которого способны были бы они одни.
А может быть, не ход, не течение — стояние. Потому что это будет взорванное время, обманутое ожидание.
Замершие в неподвижности, готовые к появлению призраков — если оттуда что-либо вообще должно появиться, — мы ждем. Призраков, которым ничто, впрочем, не препятствует принять облик живых людей. В таком случае нам отнюдь не помешало бы удостовериться в собственной реальности, убедиться в том, что, придя сюда, ступив на эту землю, мы сами не превратились в духов.
Я один из нищенствующих братьев. Представший перед нами застывший пейзаж с его сдержанностью и неусыпной настороженностью по-прежнему продолжает за нами наблюдать. Преследуя, похоже, одну лишь цель: провозгласить главенство камня, солнца, ветра; ветра с его синкопированными гортанными манипуляциями, с его обрывающимися на полуслове диатрибами, шелестом надкрылий, барабанным гулом; камня — стоячего и лежачего, угловатого и колотого; солнца, нагромождающего перспективу за перспективой смятого света.
Скрывает ли нечто иное, означает ли нечто иное это безраздельное господство солнца, скал и безмолвия?
Доносится юная, свежая песнь. Неукротимая, как любовь и ненависть, она звучит, не иссякая, не прерываясь, но и не усиливаясь. Кажется, будто она зовет нас, и чудится в ней голос этого одиночества и черного света, волнами которого ее омывает полдень.
Мы идем на зов. Пускаемся в путь с засохшей на лицах коркой пота и дорожной пыли. Плато испещрено золотистыми круглыми проплешинами, похожими на рассыпанные монеты на которых здешние жители, должно быть, высеяли несколько буасо[4] ячменя или пшеницы; теперь же все сжато, и осталась лишь рыжина под пламенем неба.
Вся жизнь — во власти этой песни. Мы не сразу решаемся сделать то, что нам надлежит.
Я один из нищенствующих братьев.
Лабан говорит:
Первыми нас встречают невесть откуда повылезшие собаки. Они первыми, припадая к земле, обкладывают нас яростным лаем, полные решимости преградить нам путь.
Только тогда появляются люди. Но навстречу идти не спешат: созерцают нас с того самого места, где остановились. Они не выказывают ни удивления, ни энтузиазма, ни враждебности, ни даже малейшего интереса. Разве что отгоняют пинками собак.
На пороге своих домов показываются две женщины.
— Привет, — говорит Маджар.
Потому что один из мужчин — явно старший по возрасту, хотя и не самый старый, тем более что по его худощавому лицу трудно определить, сколько он прожил на свете, — кивнул. Или сделал движение, которое можно было бы принять за кивок, но о котором трудно было с уверенностью сказать, действительно ли оно предшествовало взмаху ладони, каким он отогнал от лица солнечный жар.
— Да, привет.
Он продолжает наблюдать в свойственной ему манере, то есть как бы и не видя людей в нескольких шагах от себя.
Потом вдруг словно спохватывается, что что-то происходит — а именно то, чему происходить никак бы не следовало.
— И что вам надо?
— Гости, — говорит Хаким Маджар и, не получив ответа, уточняет: — Мы гости.
— Гости, — неопределенно повторяет его собеседник.
— Божьи гости.
Крестьянин остается бесстрастным.
Маджар говорит:
— Гости.
Не повышая голоса, мужчина командует собакам:
— Пошли вон.
Только ли к собакам это обращено?
Поджав хвосты, те отступают немного назад. Один из местных подбирает камень. Я думаю, чтобы использовать его как метательный снаряд. Я думаю: против этих диких зверей. Собаки нехотя разбредаются, не преминув напоследок бросить на нас свирепые взгляды.
— Вы, должно быть, сбились с дороги?
Маджар качает головой.
Крестьянин погружается в раздумье. Нахмурясь, он говорит, словно переспрашивая самого себя:
— Божьи гости?
Потом кивком приглашает Хакима Маджара идти за ним.
Мы трогаемся следом. Шагаем гуськом, стараясь не топтать поля. Поля такие же сухие и голые — запыленные, красные, — что и тропка, по которой мы идем и которая лишь чуть больше утоптана. Но все равно мы стараемся не ступить мимо.
Потом тропка расширяется, охватывая жилища большой петлей, образуя белую, утрамбованную, усеянную камнями площадку. Мы входим в некое подобие двора: такой же утоптанный пятачок земли с изгородью из кактусов-опунций.
Подошедшие вслед за нами феллахи окружают нас.
Доносится запах горящего хвороста. В стенах дома нет иного проема, кроме двери, едва доходящей человеку до плеч: дом наполовину врыт в землю. Мы укрываемся в его тени; воздух насыщен стрекотанием цикад. По-прежнему слышится песнь: доносясь неведомо откуда, она словно бы и не знает, куда лететь дальше.
Подходит женщина с деревянным ведром, с предосторожностями ставит его перед нами.
Мужчина делает знак:
— Пейте.
По рукам ходит эмалированная кружка. Я жадно, с дрожью глотаю эту воду с привкусом глины. Этот привкус смешивается у меня на губах с привкусом теплого дерева, с привкусом всей этой преодоленной нами степи; вода течет в горле, и горло наконец отпускает.
Последний из тех, о ком ничего не следует знать, поднимает ведро к губам, пьет не переводя дыхания. Я принимаюсь насвистывать у него над ухом — так поощряют напиться лошадь.
Хаким тем временем начал объяснять, что он пришел сюда вместе с нами (взмах руки в нашу сторону) не для того, чтобы что-нибудь попросить или дать. Мы пришли с единственным чаянием — разделить ваши тяготы, говорит он, если, конечно, вы, живущие здесь, не будете возражать.
По своему обыкновению он повторяет:
— Разделить ваши тяготы. Спаять узами наши жизни.
Тот, первый, набирает в грудь воздух. Но ответ, так и не родившись, замирает у него на устах.
Не знаю, так же ли поняли это остальные. Я только вижу, что он, внезапно передумав, решает промолчать, а если и высказать что-то, то не вслух, а лишь глазами — глазами, в которых заплясало неистовое пламя. И видимо, не столько потому, что ему недостает слов, сколько потому, что они слишком жгучи, а может, слишком тяжелы для его языка. А еще потому, что произнести эти слова значило бы что-то порушить, предать, продать; это значило бы изъять часть чего-то важного, о чем не говорят вслух.
Сцепив кисти, он стоит, не видя нас. Потом поднимает руку и говорит:
— А рах.[5]
Лицо его заволакивается выражением терпеливости, разливая в воздухе только безмерную жалость, которая покалывает кожу, как шипы агавы. Она словно доверительно внушает: ничего, не нужно сердиться, здесь все — оскорбление.
Она говорит: даже слова, что ты слышишь.
Даже слова, что произносишь в ответ.
Свечные огарки, которые у него вместо глаз, гаснут вместе с выгоревшим фитилем взгляда внутри.
В противоположность красной крови зубов кровь души черна.
Тижани говорит: