Джон Бэнвилл - Затмение
Я не испугался. Мне бы наверняка стало страшно, взгляни он на меня или обозначь хоть чем-то, что знает о присутствии сына. А так я почувствовал лишь удивление и, конечно, легкий укол любопытства. Позднее решил, что спал наяву, как лунатик или сомнамбула, хотя момент выхода из транса, обозначивший границу между грезами и реальностью, так и не наступил. Я решил рассказать матери о том, что увидел, даже стал разыскивать ее по всему дому, но когда нашел, приступ странной стеснительности помог осознать, что следует оградить это свидание, визит, встречу с призраком, называйте как хотите, от губительной заразы чужого мнения, даже от осквернения простым пересказом. Ибо я счел себя единственно избранным, единственным очевидцем тайного и возможно важного события, подобно тому, как однажды в школе, проходя мимо опустевшей классной комнаты, застал учителя, моложавого и рыжеволосого, — я и сейчас так ясно вижу его, — который, стоя у доски с открытым письмом в руке и тряся плечами, бесстыдно рыдал, пятная слезами, щедро льющимися из глаз, свою сутану.
Еще долго после того, как я увидел отца, все вокруг слабо отсвечивало необыкновенностью, посверкивало каким-то неземным блеском. Мир словно сошел со своей обыденной колеи, стал чуточку нереальным. И сегодня, так много лет спустя, увидев призрачную женщину на кухне, я сразу решил, что нарочно вызвал это видение, чтобы в итоге получился тот же знакомый с детства эффект, то есть, дезориентация, отчуждение от окружающего мира и самого себя. Ибо в тот момент, когда Лидия оставила меня на пороге дома и уехала отсюда со слезами на глазах, я твердо решил, что не позволю себе привыкнуть к новой жизни, которую стал строить на руинах прежней, и разозлился, почти сразу же обнаружив, что терплю неудачу. Проявлять внимание, не расслабляться, подмечать все мелочи, бороться с привыканием — вот цели, которые я преследовал, переехав в старый дом. Я поймаю себя с поличным на занятиях обычным повседневным существованием; в полном одиночестве, без единого зрителя. Перестану быть актером и научусь просто быть. А что определяет такое бытие, как не вещи, чем обыденней и проще, тем лучше? Но почти сразу же я начал обустраиваться, сживаться с некогда родным для меня окружением, позволяя ему снова понемногу возвращать себе прежний статус, забыв все клятвы и обещания. Даже первая встреча с комнатой, в которой я жил ребенком, оставила меня почти равнодушным; что больше всего подчеркивает присутствие, как не его отсутствие — я имею в виду свое присутствие в качестве воссозданного памятью другого себя — словно я вообще никогда не покидал это место, так мало в нем осталось прежнего меня, которого можно выискивать, вспоминать, угадывать в мелочах. Причудничает, говорят местные жители, если ребенок заливается плачем, когда внезапно заходит гость; как мне начать причудничать, не перестав причудничать? Как бороться с мертвящей силой привычки? За месяц, сказал я себе, нет, за неделю старые иллюзии сопричастности пустят в меня корни и угнездятся намертво.
Итак, если назначение призрака — дезориентировать меня, привести в смятение и держать в таком состоянии, возможно я и в самом деле сам проецирую его, повинуясь неосознанным желаниям; или в появлении фантома повинна некая внешняя сила? Какой вариант сейчас подходит? Почему-то кажется, и тот, и другой, хотя я не способен понять, как это возможно. Видение, пойманное на мгновение моим взглядом на кухне — самое яркое из множества подобных зримых проявлений, таких же мимолетных, полупрозрачных, мерцающих невесомостью пленки, словно серия фотографий, увеличенных до человеческих размеров и на несколько мгновений скудно анимированных. Все, что на них происходит, занимательно только сугубой незанимательностью сюжета, женщина, предположительно выполняющая некие повседневные обязанности — в том измерении, где она реальна, не существует ничего бесспорного — или просто стоящая молча, погруженная в свои мысли. Невозможно разглядеть, на кого она похожа. Хотя сценки отличаются фотографической четкостью, сами фигуры реализованы не до конца, черты лица еще не сформированы полностью, смазаны, словно они в момент съемки чуть шевельнулись. Хуже всего получился ребенок; не знаю даже, почему так называю это аморфное нечто, настолько неясны и расплывчаты его очертания; просто грубый набросок, не более. Они все еще дорастают до полноценной воплощенности, эти слепленные из света тени, или уже когда-то существовали, а сейчас постепенно угасают. Что бы ни делали, какие бы позы ни принимали, они всегда как-то опасливо напряжены, всегда настороже. Ощущают ли они там, на своей стороне реальности, мое призрачное присутствие? Что я для них — то же, что они для меня, мимолетный образ, созданный из света, пойманный случайным взглядом где-то на периферии зрения, на пороге кухни, на лестнице, чтобы мгновение спустя с беззвучным вздохом исчезнуть? Кстати, их там гораздо больше — я вижу (если можно так обозначить мое восприятие фантомов) только двух, но чувствую присутствие других, целый невидимый мир, по которому шествуют эта женщина и ее бесформенный ребенок, в котором они обрели полноценную жизнь, жизнь в собственном мире.
Я не боюсь их, как не испугался в тот день, когда на чердаке появился образ отца. Слишком сильно от них разит натужным старанием, чрезмерностью приложенных усилий, слишком бросаются в глаза унылые попытки сделать себя действительно страшными. Что-то или кто-то — какая-то хитрая система, сложная, но вполне земная; неведомая сущность; маленькое, затерянное и заброшенное сообщество — пытается войти, прижиться здесь, вогнать себя в рамки иной, неудобной формы, в которой существует дом и все, что в нем находится. Я уверен, они так стараются не только в силу непреодолимого императива — эти создания жаждут как-то родиться к жизни — но и ради того, чтобы произвести впечатление на меня. Думаю, вышеописанные существа почему-то сконцентрированы на мне и моем состоянии, неким сложным образом повинны в проблеме с моей непонятной хворью, или что там со мной приключилось. Есть даже какой-то пафос в том, как бедный полусформированный мирок борется вслепую, невзирая ни на какие трудности и даже, возможно, боль, в отчаянном стремлении стать полноценной частью жизни, чтобы я тогда мог… что? Стать свидетелем? Увидеть некую демонстрацию намерений? Получить инструкции? А может, спросил я себя, что-то пытается существовать через меня, найти способ жить во мне? Ибо, хоть я и говорю, что они появляются извне, как гастролирующие исполнители пантомимы, силуэты актеров на сцене, в действительности — в действительности! — я там, среди них, я един с ними, а они со мной, моя родня, мои привидения, хранящие духи.
Да, родня, духи, — самое удивительное, что я не вижу в этом ничего удивительного. Здесь, в доме, все — полусвет-полутень, полусон-полуявь, но появление фантомов вызывает ноющую досаду, словно я непременно должен узнать их, либо скоро узнаю. В них есть черты, намекающие на фамильное сходство, так неприятно поражающее у новорожденного или новопреставленного. Их образ маячит перед глазами, доводя до исступления, как красная тряпка быка, вертится в мозгу, как слово, которое тщетно пытаешься вспомнить. Они наполняются тем же непознаваемо важным значением, которым окружены люди, которых встречаешь наутро после беспокойного сновидения, где их увидел. Действительно, само появление призраков имеет тот же эффект, наделяя то одни, то другие аксессуары моей скромной до убогости новой жизни особым потусторонним значением. Когда я отмечаю, что они стояли на ступеньках, у стола или плиты, то имею в виду не те обычные предметы обихода, которыми пользуемся мы. У хозяев потустороннего мира имеется собственная мебель. Она выглядит в точности так же, как ее двойники, которыми пользуюсь я, но в действительности отличается от них, или идентична земным аналогам на ином уровне существования. Два предмета, материальный и призрачный, вместе создают резонанс, гармонию. Если в сценке с привидениями используется стул, скажем, на нем сидит женщина, и он занимает то же место, что и реальный стул в реальной кухне, то первый накладывается на второй, как бы плохо они не состыковывались, а в результате, когда сами призраки исчезают, настоящий стул приобретет что-то вроде ауры, почти «краснеет» от изумленного сознания, что его выбрали, воспользовались им подобным образом. Правда, эффект быстро проходит, и тогда стул, настоящий стул, снова как бы вынырнет на свет божий и займет свое законное, анонимно-безликое место, и я, как бы ни старался по-прежнему выказывать почтительный интерес к простой вещи, которая познала свой звездный час, в конце-концов перестану замечать его.
Я перестал доверять даже самым массивным предметам, потому что не знаю наверняка, реальны они или просто имитируют себя и могут через мгновение, мерцая, раствориться в воздухе. Материальное приобрело напряженный, трепещуще-неуверенный вид. Все вокруг подготовилось к возможному исчезновению. Зато, кажется, никогда раньше я не подбирался так близко к тому самому столпу, на котором держится мир, пусть этот мир теперь, мерцая, расплывается перед глазами, блекнет до полной прозрачности. Есть сны, в которых существуешь ярче, чем в жизни. Я часто переживаю мгновения нетерпеливого, негодующего изумления, когда меня, беспокойного сновидца, скинувшего с себя дрему, выбрасывает из зазеркалья в реальность взмокшей от пота, потрясенной пробуждением плоти. Но потом на краешке зрения мелькнет вспышкой света одно из моих полупрозрачных видений, и я осознаю, что еще грежу, или, наоборот, проснулся и все, казавшееся сном, на самом деле — явь. Граница между иллюзией и тем, что должно выступать ее антиподом, для меня истончилась, почти исчезла. Я не сплю и не бодрствую, застряв на этой ничейной полосе нереальной реальности; словно постоянно полупьян, словно переживаю трансцендентную галлюцинацию.