Джон Бэнвилл - Затмение
Обзор книги Джон Бэнвилл - Затмение
Джон Бэнвилл
Затмение
I
Вначале была тень, неясный образ, лишенный субстанции. Нет, даже не так. Груз, лишний вес; балласт. Он возник еще в первый день, в поле. Словно ко мне, — во мне, — с немым упорством подступает что-то инородное, иное, и все же не чужое, что-то узнаваемое. Я столько раз принимал другие личины, но тут, тут все было иначе. Я замер, поражен, сраженный таким знакомым леденящим дуновением ада; леденящим дуновением рая. Потом вдруг сгустился воздух, на мгновение потемнело, словно что-то пронеслось, заслонив собой солнце — крылатый мальчишка или павший ангел. Стоял апрель: птицы и кусты, серебристый отблеск скорого ливня, бесконечный простор, дрейфующие айсберги облаков громоздят небо. Вот я, человек, преследуемый своими призраками, на пятидесятом году жизни, застигнутый врасплох в середине бескрайнего мира. Напуган, что, впрочем, не удивительно. Впереди мне виделось столько горестей, такие бездны чувств.
Я оглянулся, посмотрел на дом, и, как мне показалось, увидел жену, стоящую у окна комнаты, где когда-то жила мать. Она застыла словно статуя, повернув ко мне голову, но взгляд ее скользил мимо. На что она смотрела? Что высмотрела? Я мысленно съежился, умаленный этим взглядом до случайной помехи, словно задетый небрежным ударом или насмешливым поцелуйчиком. Весенний день, отражаясь в стекле, заставлял силуэт мерцать, расплываться; она ли это, или просто тень в обличии женщины? Я продолжил путь, стараясь осторожно идти по собственным следам, и тот, другой, пришелец, шагал во мне вместе со мной, как рыцарь в доспехах. Дорога была непростой. Трава цеплялась за лодыжки, а в ней скрывались ямки, — следы копыт, оставленные в глинистой почве как память о древних временах, когда здесь еще пасли скот, — можно споткнуться и сломать одну из тысяч хрупких косточек, формирующих ступню. На меня лавиной обрушилась паника. Как, спрашивал я себя, как мог я остаться здесь? Как мог решить, что сумею жить здесь совсем один? Но теперь уже поздно, ничего не поделаешь; придется выдержать. Так я и сказал себе, даже прошептал вслух: теперь придется выдержать. Потом вдохнул слабый солоноватый запах моря и поежился.
Я решил узнать у Лидии, что ее так заинтересовало.
— Что? Когда?
Я указал на дом.
— Ты стояла наверху, у окна, смотрела в мою сторону.
Она продемонстрировала недавно освоенный туманно-бессмысленный взгляд, для особого эффекта опустив подбородок, словно силилась что-то проглотить. Объявила, что вообще не поднималась в ту комнату. Мы постояли молча.
— Ты не замерзла? — произнес я. — Мне холодно.
— Тебе всегда холодно.
— Прошлой ночью мне снилось, что я маленький, и снова живу здесь.
— Снова? По-моему, здесь ты оставался всегда.
У моей Лидии редкий дар употреблять пентаметр в прямой речи.
* * *Это он, старый особняк, притянул меня к себе, заставил приехать, выслал своих тайных посланцев-глашатаев, чтобы убедить вернуться… вернуться домой, чуть было не сказал я. Однажды зимой, в сумерки, прямо перед машиной возник зверек с оскаленными острыми зубками и бешено сверкавшими в свете фар глазами; съежившийся и все же вызывающе-бесстрашный. Прежде чем я успел понять, что происходит, сработал рефлекс, я нажал на тормоза, а потом, ошеломленный, молча сидел в кабине, вдыхая смрад дымящихся покрышек и прислушиваясь к громовым раскатам собственного пульса. Зверек дернулся, словно хотел убежать, потом снова застыл на месте. Столько пронзительной свирепости в его упорном взгляде; электрические глаза горят нереальным неоново-красным светом. Кто это? Хорек? Ласка? Нет, слишком крупный, а для лисы или собаки маленький. Просто безымянная дикая тварь. Потом, припав к земле, словно лишенный лапок, он беззвучно ринулся прочь и пропал в темноте. Сердце все еще колотилось как бешеное. Деревья по обе стороны шоссе клонились надо мной плотной коричневой, почти черной завесой на фоне последних отблесков уходящего дня. Миля за милей я ехал словно в забытье, а теперь почувствовал, что безнадежно потерялся. Хотелось развернуть машину, скорее отправиться назад, но что-то непонятное не отпускало меня, не позволяло вернуться. Что-то непонятное. Я выключил фары, с трудом выбрался из кабины и встал на дороге, потерянный, охваченный со всех сторон влажной полутьмой, потихоньку вбиравшей меня в себя. Отсюда, с места, где начинался подъем, сумеречный край впереди исчезал, распавшись на тень и туман. Где-то в кустах над головой настороженно каркнула невидимая птица, с пронзительным стеклянным хрустом треснула под ногой тонкая корочка льда у мокрой обочины. Я глубоко вздохнул, и пар сгустком эктоплазмы повис в воздухе передо мной, как второе лицо. Я дошел до выступа холма и отсюда разглядел редкие огоньки города, тускло мерцавшие впереди, а за ними еще более слабое мерцание моря. Теперь я понял, куда, сам того не ведая, держал путь. Я вернулся, снова сел за руль, доехал до вершины холма, выключил фары, заглушил мотор, и машина сама, как во сне, тихо подрагивая, покатилась по склону, пока не замерла на площади у дома, стоявшего во всей своей черной пустоте, обезлюдевшего, с темными окнами. Никто не зажег в них свет. Никто. Никто.
Я попробовал пересказать сон жене, стоявшей рядом со мной у окна. Это я попросил ее приехать сюда, — осмотреть заброшенный дом, неуклюже объяснил я с щенячьим льстивым поскуливанием в голосе, и выяснить, можно ли сделать его годным для жилья, для единственного жильца, сказал я. Она рассмеялась.
— Таким манером ты надеешься вылечить свою воображаемую хворь — убежать домой, как испуганный ребеночек хочет к маме? Твоя родительница сейчас смеется, лежа в гробу, — заявила она.
Ну, это вряд ли. Мама и при жизни не отличалась умением веселиться. Смех кончается слезами, любила она повторять. Лидия съежилась, огородив себя руками от промозглой сырости старого дома; с трудом подавляя зевоту, так что даже побелели ноздри, она нетерпеливо слушала мой рассказ и разглядывала беспокойное апрельское небо над полями. Мне снилось пасхальное утро, я был ребенком и стоял у порога, глядя на отмытый недавним дождем сверкавший под солнцем сад. Щебеча, порхали птицы, дул порывистый ветерок, а вишни, на которых уже распускались цветы, трепетали в предвкушении новой весны. Я подставил лицо прохладному воздуху, я вдыхал исходящие из глубин дома запахи праздничного утра: незастеленных кроватей, выгоревших в камине углей, подернутого дымкой чая, и еще какой-то аромат, означавший для меня присутствие матери, то ли одеколона, то ли туалетного мыла, какой-то резкий деревянный дух. Все это во сне, так отчетливо и ясно. А еще были подарки, сияющий символ счастья в самом сердце дома, их отблеск падал на меня, стоящего на пороге: пасхальные яйца, которые мать из сновидения как-то заполнила шоколадом (еще один запах, навязчивый тягучий запах жидкого шоколада), и желтая пластмассовая курица.
— Пластмассовая — что? — фыркнула, едва удержав смешок, Лидия. — Курица?
Да, ответил я не дрогнув, пластмассовая курица на ножках-веретенцах, а если нажать на спинку, она снесет пластмассовое яичко. Во сне я четко видел все это, видел изогнутую бородку и тупой клюв, слышал, как щелкнула внутри птицы пружинка, потом из скрытого желобка выкатилось желтое яйцо, и покрутившись, плюхнулось на стол. При этом крылья тоже хлопали, с механическим постукиванием. Яйцо составили из двух половинок, склеенных неровно, что немного подпортило иллюзию натуральности, моим сжимавшим игрушку пальцам снилось, что в них врезаются выступавшие кромки. Лидия наблюдала за мной с иронической улыбкой, насмешливо, но снисходительно-участливо.
— Ну а как его потом вставляют внутрь?
— Что? — В последнее время я все чаще не мог понять простейших вещей, с которыми обращались ко мне люди, словно то, о чем они говорили, воплощалось в особую форму языка, в таком виде уже мне незнакомого; разбираю отдельные слова, но они никак не складываются в нечто осмысленное.
— Как вставляют яйцо в курицу, чтобы потом играть с ней снова? В курицу из твоего сна.
— Не знаю. Наверное, просто… просто всовывают внутрь и все.
Теперь она все-таки рассмеялась, коротко и жестко.
— Представляю, что сказал бы сейчас профессор Фрейд.
Я рассерженно фыркнул.
— Не все можно… — Вздох. — Не все…
Тут я сдался. Но она по-прежнему препарировала меня своим цепким участливо-издевательским взглядом.
— Да, конечно. Иногда курица — просто курица, если конечно она не бескрылая раскудахтавшаяся наседка.
Теперь мы рассердились оба. Лидия не могла понять, зачем мне понадобилось возвращаться сюда. Назвала все это патологией. Заявила, что следовало продать участок давным-давно, после смерти матери. Я угрюмо молчал, не проронив ни слова в защиту; мне нечем было защищаться. Как объяснить ей смысл знамений, явивших себя тем зимним вечером на шоссе, если я сам не в силах понять? Не отводя глаз, она ждала ответа; наконец, пожала плечами и снова повернулась к окну. Эффектная женщина, сильная, широкоплечая. Спускаясь с левого виска, по черным волосам вьется широкая серебристая прядь, ошеломляюще-броский серебристый язычок пламени. Ей нравится носить шали и шарфы, кольца, браслеты на руках и щиколотках, разные мелкие штучки, которые сверкают и приятно позвякивают; я представляю ее принцессой, повелительницей кочевников, рассекающей песчаное море. Она высокая, ростом с меня, хотя, кажется, когда-то была на добрую пядь ниже. Возможно, я сам съежился, во всяком случае, меня такое не удивит. Унижение духа умаляет плоть.