Дидье Ковелер - Путь в один конец
— Так чем вы там занимались?
В ответ я протяжно вздохнул. Не знаю уж, как он истолковал мое молчание, но почему-то оно его подбодрило, и он принялся гадать:
— Ремесленник… земледелец… пастух?
Я понял, что упорствовать бесполезно: чем больше я отпирался, тем прочнее становилась его убежденность. Раз уж он поверил в мою историю, любые попытки пойти на попятный только увеличивали притягательную силу тайны, которую я будто бы нечаянно выболтал.
— В Иргизе никто не работает, — обреченно сказал я. — Мы собираем фрукты, охотимся, воду берем из родника.
— Так-так… но поймите и простите меня. Я пристаю к вам с этими дурацкими вопросами, потому что мое поручение только тогда будет считаться выполненным, когда я привезу в Париж бумагу, подтверждающую, что вы нашли работу у себя на родине. Так что лично мне все равно: существует ваш Иргиз или не существует, спасут его или нет, ради Бога, как хотите, но что я скажу начальству? Положение безвыходное.
Возразить было нечего: действительно безвыходное, и, казалось, ему это доставляло какое-то особое удовольствие. Я зашел слишком далеко, но видеть его довольным, воскресшим, полным идей было очень приятно. Ладно, поживем — увидим.
Стюардесса разнесла всем пластмассовые подносы с корзиночками, в которых было что-то съедобное, похожее на разноцветную пену. Жан-Пьер открыл корзиночку с желтой массой и высыпал в нее содержимое пакетика, который достал из чемоданчика. Какой-то порошок, вроде опилок. Он заметил мое любопытство и объяснил, что это такое. Я плохо расслышал, кажется, «сушеные вибрионы». Жан-Пьер стал вытаскивать из бумажной упаковки вилку и ложку, а я откинулся к иллюминатору. Может, он готовится к химической войне и вырабатывает иммунитет, принимая каждый день по маленькой дозе бацилл.
— У меня избыток свободных радикалов, — продолжил он. — Мне, при моей депрессии, нужен селен. Хотите?
Это было предложено так радушно, что я, сам того не желая, сказал «да». Вот уж поистине: прежде чем судить о людях, нужно их как следует узнать. На борт лайнера со мной поднялся какой-то придурковатый чиновник, теперь же в нем обнаружился потенциальный спаситель народов и человек будущего, пожирающий вибрионы.
— Вот увидите, это восхитительно, и биологически сбалансированно. Селен в чистом виде.
Он открыл и мою желтую массу и посыпал ее своим порошком. А потом энергично, как преисполненный надежды больной, приступил к еде. Я вспомнил, что говорилось в моем атласе о египетских мумиях: они при жизни ели желуди, чтобы бальзамироваться заранее.
— А это вибрионы чего, какой болезни? — спросил я, с опаской глядя на него и не решаясь пустить в ход вилку.
— Что-что?
— Ну, это не опасно?
— Опасно? Почему? Конечно нет. Это пшеница.
Слегка разочарованный, я стал есть. Жан-Пьер откупорил мою бутылочку вина, наполнил мой бокал и вдруг, извинившись, выпил сам. А мне дал свой стакан минеральной. Я поблагодарил. Ничего, я подожду, пока он выйдет в туалет, и попрошу у стюардессы еще вина. Не следует шокировать людей, открыто пренебрегая религиозными запретами.
Доев желтую корзиночку, он перешел к коричневой и с полным ртом подытожил:
— Дело обстоит очень просто. Надо, чтобы люди узнали об Иргизе, тогда Франция и ЮНЕСКО смогут выделить ассигнования для операции по спасению археологически заповедной зоны, но при этом надо, чтобы селение не изгадили туристы. Казалось бы, одно исключает другое, но выход, возможно, есть.
Тут он взял меня за плечо и, понизив голос, продолжал:
— Понимаешь, Азиз, у меня в жизни все не так. И уже давно, Клементина тут ни при чем. Это еще серьезнее. Именно по этой причине я женился на такой женщине, хотя знал, что она меня бросит. Я ведь тоже оторвался от родной почвы. Отрекся от среды, в которой вырос, от своих предков. И с тех пор начались мои несчастья.
Я кивнул. Что бы он о себе ни рассказал, мне все равно уже было его жалко; к тому же это отвлекало меня от моих собственных несчастий. И вот срывающимся голосом он поведал мне, что родился в Лотарингии, в Юканже, где был крупный литейный завод. Его отец и брат работали литейщиками, а он в семнадцать лет решил уйти из дома, но не просто так: в тайне от всех он написал роман о жизни своего отца и поехал в Париж, чтобы напечатать его. Но в столице никому не было дела до Лотарингии, и ему пришлось долго учиться, чтобы в конце концов стать рядовым служащим. Он недурно зарабатывал, посылал домой чеки, но так ни разу и не решился приехать в Лотарингию, потому что с книгой, которая должна была представить ее Парижу живой, ничего не получилось. А теперь отец состарился, литейный завод закрывали, лучший металлургический район Франции превращался в какую-то детскую площадку, и Клементина уходила к другому: она выходила замуж за будущего писателя, а он оказался неудачником.
Может быть, Иргиз был его последним шансом. Пусть Лотарингия никого не воодушевляла, зато здесь был сюжет для потрясающего романа. Но долина сероликих — это моя собственная Лотарингия. Что ж, он поставит себя на мое место, будет говорить от моего лица и сумеет все «транспонировать», выразить через мою судьбу то, что наболело у него самого. Книга и будет лучшим средством рассказать миру о долине Иргиз, не нарушая ее естественной гармонии. Жан-Пьер говорил, что верит в Бога, что не случай, а само Провидение свели наши пути, что роман начинается прямо здесь, в аэробусе, и это чудесно, и что, поскольку источник его вдохновения — моя жизнь, мы, разумеется, поделим авторские права пополам, идет?
Я молчал. Самолет шел на посадку и уже выпустил шасси. Может, было бы лучше, чтобы он разбился. Первый раз в жизни я почувствовал ответственность за другого человека. Если я, как собирался, слиняю и оставлю этого белобрысого очкарика в клетчатом костюмчике одного в стране, которая для него держится только на моей выдумке, он пропадет. При нынешнем его состоянии, если он убедится, что я все наврал и его миссия провалилась, он может запросто, несмотря ни на какие антидепрессивные вибрионы, покончить с собой.
А сияющий Жан-Пьер уже тряс мою руку:
— Это будет что-то фантастическое!
С этим я согласился.
Рабатская толпа ничем не отличалась от марсельской, разве что мундиры полицейских были другого цвета. У меня возникли трудности с паспортом — естественно, здесь липа оказалась более явной, чем во Франции. Я уже начал надеяться, что нас отошлют обратно и таким образом честь моего атташе не пострадает, а роман можно написать и в Париже, но Жан-Пьер достал из моего досье целую кипу бумаг с печатями, которые доказывали, что он официально уполномочен препроводить меня в Марокко, а раз его документы в порядке, то, значит, и мои тоже. Его слова подтверждал факс с гербом Королевства Марокко, предписывавший всем органам власти оказывать содействие его предъявителю. Мгновенно переменившись, полицейский сказал мне что-то по-арабски. В ответ я неопределенно улыбнулся, но, должно быть, не угадал тон его слов, потому что он посмотрел на меня с оскорбленным видом.
Атташе сразу потащил меня к телефонным кабинам. В этом полном марокканцев зале я чувствовал себя бездарно замаскированным: весь маскарад не стоил ломаного гроша, поскольку я не знал языка, а значит, был ненастоящим. Но чем, в конце концов, я виноват, что родился в Марселе.
— Нужен заголовок, — сказал Жан-Пьер.
— Что?
— Для нашей книги. Как она будет называться?
— «Гуманитарный атташе», — предложил я.
Во-первых, я хотел проявить скромность, во-вторых, просто не знал, как обозначить себя в заголовке. Но Жан-Пьер сказал «нет» и, с блестящими глазами, торжественно воздев палец, произнес:
— «Груз под охраной».
Он даже остановился, не дойдя до телефонов, чтобы распробовать, посмаковать это название, и три раза одобрительно тряхнул головой.
— Это про меня, — пояснил он. — Ну то есть про вас, это же я и есть вы в романе. «Груз под охраной». Название отражает весь комизм, всю нелепость и парадоксальность ситуации…
Я тоже кивнул, но, по правде говоря, не знал, как к этому отнестись. Жан-Пьер попытался дозвониться Клементине и поделиться с ней радостной новостью, но было все время занято. Тогда он посмотрел на часы, на табло расписания полетов и спросил, как ближе добираться до Иргиза: через Марракеш или через Агадир. Я выбрал Агадир, чтобы оттянуть время — это был последний рейс.
Четыре часа мы просидели в аэропорту, в ресторане. Жан-Пьер то и дело бегал звонить, а в промежутках строчил, как сумасшедший, на обороте официальных бумаг из моего досье — лепил себе биографию из моей. Каждое мое слово превращалось в три страницы, обрастая его собственными переживаниями, и меня это как-то коробило. Выражаясь его языком, он «транспонировал». Он предложил мне перекусить, и я съел бриошь, а он взял себе тарелку кускуса с белыми от застывшего жира ломтиками мергеза и обильно полил все это гариссой, чтобы, как он сказал, «влезть в мою шкуру» и «окунуться в среду».