Андрей Тургенев - Месяц Аркашон
Слушай, я тут познакомилась с человеком таким… очень интересным Ты ведь все равно там застрял, и мы с ним сегодня уезжаем путешествовать
Целую
А. из КельнаОх, как мне не понравилось это «целую»! Она сроду так не говорила. Вообще никаких слов, имеющих хотя бы касательное отношение к выражению чувств. Конечно, слово «целую» и скрывающиеся за ним чмоки давным-давно никакого отношения к выражению деликатных чувств не имеют. Еще ранние христиане только и делали, что целовали каждого встречного. Но она — на всякий случай — и слова не употребляла. И еще больше мне не понравилась информация про очень интересного человека. Алька никогда — ни-ко-гда — не сообщала мне о своих увлечениях. А если сообщает — значит… Значит, что-то произошло чрезвычайное. Например, Алька втюрилась. Затеяла, что называется, Серьезные Шашни. С ней такое, по ее словам, пару раз случалось: давно, еще до меня. Мы как-то напились с ней на ступеньках Арки Дефанс, и она в редком (на моей памяти единственном) порыве откровенности вдруг много-много чего выдала из своей жизни. В том числе пару печальных повестей о Настоящих Страстях, одна из которых закончилась порезанными венами и, как Алька выражалась, больничкой. Причем и в ситуации настоящих страстей Алька оставалась верна себе. Поступила с ними как с ненастоящими: совместила. Они протекали параллельно, и там были еще проколы с явками, уличные истерики, купания в лужах и много других душепищательных эпизодов.
Я вспомнил ту сцену в мельчайших подробностях. Это было два или три… нет, стопудово два года назад. В конце сентября. Небо было пронзительно-голубым, без единого облака, и казалось помещенным под тонкое, идеально промытое стекло. Это стекло и выдавало, что осень; оно было готово хрустнуть, как юный ледок, сквозило свежестью, как первый снег, хотя в Парижике было вполне лето: зелено и тепло. Откидываясь навзничь на ступеньках, мы видели, как в бесконечной голубизне тает сахарная громада Арки, впитавшая цвет отсутствующих облаков.
Получасом раньше мы рассобачились на кладбище, что начинается сразу за Аркой. Алька кладбищ избегает, я притащил ее туда едва не насильно, утверждая, что ей понравится гулять среди забытых теней, но ей не понравилось совершенно. Ей стало дурно. Я долго молил о прощении, картинно бухнулся на колени, больно ушибив одно о могильный камень, наконец Алька махнула рукой и сказала, что хочет напиться. Большая бутылка виски Vat 69, кстати купленная утром, была почти полной. Вплотную мы взялись за нее, добредя до Арки, и по ходу бутылки Альку пробило на исповедь. Я был почти счастлив, что она передо мной выворачивается — доверяет, стало быть, ценит, хотя, разумеется, понимал, что на моем месте мог оказаться произвольный «человек». Удивленные парижане и гости столицы обтекали нас, как мелководная река — тушу мертвого бегемота, Алька рыдала, а я слушал вполуха и умилялся ее сморщившемуся лицу и трясущимся ключицам.
В свои 26 (то есть тогда ей было на два года меньше, но все равно; она и сейчас не изменилась) она одевалась как художественно ориентированная лицеистка. Свитера один на другом, рубахи одна на другой, нелепые желтые джинсы, которые мы вместе купили ей накануне в Амстере, вечно стоптанные в пятках кроссовки. Рюкзак с портретом зайца Феликса. Нахохленный воробей, крохкая куколка: казалось, ее можно посадить в карман и пронести по жизни. Собственно, с такой иллюзии все и начиналось, но я быстро узнал, какая у этого воробья воля к одиночеству и свободе. Я мечтал быть для нее опорой, но она во мне опоры в упор не видела, и было тем более обидно, что опорой ей я и впрямь никакой быть не мог.
Удивительно: ни разу не затосковав об Альке за прошедшие дни, я был полон теперь горчайшего чувства утраты. Я закрывал глаза и видел Альку: на ступеньках какого-то контемпорери музея; на фоне Эйфелевой башни; собирающей в лесу, что ли, ягоды (хотя никогда я не был с Алькой в лесу, и не шло ей собирать ягоды). Я выглянул в окно: сквозь тучи проступало на полнеба Алькино лицо. Я выпил подряд две текилы, зачем-то почистил зубы. Мне странно, что я так долго не вспоминал о ней. Впрочем, мне было чем заняться: во всяком случае, последние три дня, после приезда Женщины-кенгуру. Она появилась, когда я пересматривал кассету номер 1.
Дюна. Волейбольный мяч, на одном кадре идеально совпавший с кружочком солнца. Лишь львиная грива короны вокруг слепого кружка. На песке расслабленное сильное мужское тело. Песка много, и Герой зарывается туда руками и ногами. Подходит Героиня в белом закрытом купальнике. Очень, непристойно крупный план. Егоза, что ли, куда отошла, и оператор тщательно обшаривает объективом Женщину-с-большими-ногами. Снизу бесстыже торчат нестриженые кудряшки, и это ей очень идет. Сверху топорщатся огромные соски (у нее и впрямь соски для книги Гиннесса; лично я таких не видывал). Героиня попирает ногой спину Героя. То есть он уже не Герой, он просто Поверженный Враг, а она — Блистательная Победительница. Вторая нога гордо отставлена в сторону, в поднятой руке — в роли факела или, не знаю, меча, но лучше факела — надкусанный залупленный банан.
Поверженный что-то говорит Женщине-кенгуру, она отшвыривает банан и медленно-бережно ложится ему на спину, обнимает его руками и ногами. И он отжимается на кулаках, его лица не видно, а на ее лице победное выражение сменяется умиротворенным. Все у нее в порядке.
Но почему, собственно, его лица не видно? — подумал я. Потому что он отвернулся от камеры. А почему отвернулся? Не хочет, допустим, чтобы кто-нибудь когда-нибудь — а этот «кто-нибудь» нашелся через дюжину лет — всмотрелся в его рожу, на которой крупно выведено: ах, какая постылая жена! Впрочем, нет, тут меня заносит. Пленка старая. Они женаты второй год. Медовое время. Он еще не успел от нее устать.
Она стучит в дверь. Когда она входит, солнце окатывает ее с ног до головы, как листопад. Я понимаю, что все рассчитано. Время суток, в которое дверной проем представляет из себя наиболее выгодно освещенную сцену. Координаты кресла, в котором предполагается зритель. Сам день, отчаянно солнечный: недаром же она приехала сегодня, а не вчера и не завтра… Что же, расчет оказался верен. Сердце мое, которое всего несколько часов назад работало взбесившейся фрезой, превратилось в тающий леденец. Серебрящиеся на солнце волосы ровненькой копной. Льняное, по виду грубое платье естественного цвета. На груди вышиты маки. Босоножки-плетенки на плоской подошве. Не властная тридцатитрехлетняя львица, а девушка на выданье. Спешит на танцы после сбора винограда.
— Не помешаю? — спрашивает девушка. — Кино смотришь?
Я нажимаю стоп-кадр. Идеальный Самец застыл на прямых руках. Женщина-которая-стоит-передо-мной лежит на его широкой спине, подперев рукой щечку. Наступил ключевой момент. Я твержу себе: не размякать. Не дать себя скушать этому странному существу с зелеными кошачьими глазами. Сыграть силу. Сделать плечи, какими они были у Самца, когда он вгонял в почву лопату. А грудь чуть выпятить, как на пленке * 2, где Герой ведет деловую разборку с десятком волчар в пиджаках и галстуках. Он потом проходит мимо них к двери как нож сквозь масло, и кажется, они бросятся сейчас на него, как муравьи на гусеницу, но не решаются. Бздят. Зубовного скрежета не слыхать, но он явно разносится на пол-Аркашона.
— И как кино? Добро, как всегда, побеждает? — спрашивает девушка. — Можно мне тоже?
Она берет стул, волочет его к моему креслу, садится. Ножки составила аккуратно, как Ученица Феи, но уверенно, как Лучшая Ученица. Я перемотал чуть назад и запустил сцену сначала.
— Чего это он глаза прячет?
— Ничуть он их не прячет, — мгновенно реагирует Серебристая Фея. — Мало ли почему человек не смотрит в объектив. Неудобно шею повернуть. Или телку красивую с той стороны увидал, вот и смотрит.
— А ты ему разрешала смотреть на красивых телок?
— Как можно не разрешать смотреть?
— Мало ли. Отслеживать взгляд и злобно спрашивать: куда пялишься? Ты ведь ходила за ним по пятам, насколько я понимаю. Ну, следила, чтобы подтвердить его существование. Взгляды контролировать могла…
— Откуда ты знаешь?
— Аркашон — город маленький.
— Понятно… В общем, да, я его ревновала. Не ревновала — поводов почти не было… Берегла, что ли.
— Беречь — это когда для того, кого бережешь. А ты для себя.
— А для себя-то — чем не беречь? Ну правильно, я боялась его потерять.
— Деньги?
— Деньги? А что деньги? Мне бы при разводе денег этих — как грязи…
— Плющ?
— Что? Ах да, плющ. Ну правильно, я всю себя с ним связала. У меня не было какого-то…. Отдельного от него значения. Кем я была до него?
— Кстати, кем ты была до него?
— Неужели ты еще не выяснил? Аркашон — город маленький…
— Нет, не выяснил. Как-то в голову не пришло. Я все больше про него выяснял. Ты же меня его попросила сыграть, а не тебя. Кем же ты была?