Ханс Плешински - Портрет Невидимого
В 1948-м году в школьном театре «Ной-Дюссенталя» репетировали какую-то сказку. Девятилетнему Фолькеру досталась роль поющей утки. Утка должна была вразвалочку подняться на бутафорский холм и спеть оттуда: «Зачем, зачем я пошла на Ореховую гору?»[80] В день премьеры актерам раздали самодельные маски. Когда занавес поднялся, Фолькер вскарабкался на возвышение. Он поворачивался в своем костюме в разные стороны и во всю глотку пел под матерчатым клювом: «Зачем, зачем я пошла на Ореховую гору?» Зрители переглядывались. Никто не аплодировал. Как бы отчаянно Фолькер ни жестикулировал и ни пел, он оставался немым. Маска полностью заглушала его голос…
Вскоре, в 1950-м, грянула катастрофа. — Это были интриги, — объяснял мой друг. — Махинации, заговор.
— Ты не преувеличиваешь?
— Нет. Это была форменная расправа. Они хотели поменять власть. Но сперва — избавиться от отца. Он казался им слишком либеральным.
Всю жизнь Фолькер упорно стоял на том, что и неприятие людьми его, Фолькера, идей, и проблемы с организуемыми им выставками, и предательства со стороны мнимых друзей — а уж смены министерских кабинетов само собой — объясняются «интригами и махинациями».
«Вилли Брандта сбросили заговорщики…»
«Гэдээровский шпион Гийом…»
«Думаю, Дэниэл плел интриги против меня…»
«Поэтому ни о чем больше Дэниэла не спрашивай и даже не здоровайся с ним».
В периоды неудач, жизненных трудностей ему повсюду мерещился чей-то злой умысел, это становилось навязчивой идеей (может, не вовсе безосновательной): «Хорошие лекарства давно бы уже появились, но фармацевтической промышленности выгодно обслуживать больных-хроников»; «Коль нарочно подставил Шойбле,[81] это льет воду на его мельницу»; «Фрау д-р Мауэрмюллер не может не сеять злобу, иначе она просто задохнется».
Это травматическое представление (или реальный жизненный опыт), сводящееся к тому, что все мы окружены интригами, возникло не на пустом месте. В 1950-м «империя» отца Фолькера, а вместе с ней и гарантии жизненной стабильности семьи в одночасье рухнули. Директора интерната обвинили в интимных связях с подчиненными ему женщинами. Патриарх с прежде безупречной репутацией был немедленно отстранен от должности. Правда, доказательств и свидетелей не нашлось, но уже одного обвинения хватило, чтобы погубить человека, прослужившего в детском доме тридцать лет. Возможно, на самом деле начальство хотело заменить «старомодного» воспитателя без университетского диплома профессиональным педагогом нового поколения. Как бы то ни было, тогда, в начале эры Аденауэра, ни о каких выходных пособиях или краткосрочных кредитах никто и слыхом не слыхивал. Отец через полгода умер от сердечной недостаточности, и администрация заведения, ради сохранения приличий, устроила ему пышные похороны на интернатском кладбище.
Вдове с тремя детьми предоставили временное жилье в Дуйсбурге, еще разрушенном. Квартирка была столь тесной, что мать Фолькера посылала вчерашнего «принца» ночевать к друзьям. Соседи друзей жаловались на нелегального постояльца. Двенадцатилетнему мальчику приходилось по утрам выбираться через подвальное окно, чтобы, ускользнув от бдительного ока доносчиков, вовремя попасть в школу.
— И тем не менее потом ты добился в жизни, чего хотел.
— Но тогда я пережил полную катастрофу. Такое даром не проходит.
— Ведь это случилось десятки лет назад…
— Мать, чтобы нас прокормить, стала работать уборщицей… А прежде, в Сочельник, отец всегда забирался на башню интернатского замка и исполнял на трубе рождественские песни… Все ребята высыпали во двор, пели. Поднимите, врата, верхи ваши[82] разносилось до самого Рейна.
Конфирмацию Фолькера, в 1953-м, отметили скромно. Причащение в дуисбургской церкви. Потом, в ресторанчике, — суп, жаркое с отварным картофелем, пудинг. Красное вино для дам, для крестной матери. Мужчины быстро перешли к пиву. Кто-то из гостей упомянул, что прадедушка виновника торжества (с материнской стороны) был lord-mayor'ом — обер-бургомистром — Ливерпуля. Веснушки, рыжие лохмы конфирманта происходят, мол, от той прервавшейся английской линии. «Чтобы твой парень нашел путь в жизни!» — «Давай, Иоланда, за твоего сына!» Мужчины попросили разрешения снять пиджаки и ослабить галстуки. Кое-кто за столом курил «Экштайн» или более дорогие сигареты без фильтра, «Зенусси». Тетушки в туалете освежали себя ароматическими салфетками («4711» или «Тоска»). Двенадцатилетний Ханс-Юрген с завистью рассматривал эмалированные запонки, которые получил в подарок его старший брат. Семнадцатилетней Ингрид братья уже надоели. Больше всего ее заботило, как не помять пышную нижнюю юбку. Она бредила Катериной Валенте,[83] которая в фильмах — после безумно сложных танцевальных номеров, во время которых умудрялась еще и петь — прижималась щекой к фонарному столбу и обещала: «Весь Париж грезит о такой любви…» Дядюшки (среди них один инвалид войны) на своей половине стола давно углубились в политическую дискуссию.
Семидесятисемилетний канцлер Аденауэр был настроен резко против сталинского плана нейтрализации Западной Германии посредством ее объединения с «советской зоной». Этот тактик из розового сада в Рёндорфе,[84] всегда считавший земли к востоку от Эльбы «варварскими», предпочел бы, чтобы новая боннская республика вошла в систему западных демократий. Человек, чья официальная резиденция располагалась во дворце Шаумбург,[85] без зазрения совести окружал себя сотрудниками, причастными к преступлениям Третьего рейха. «К сожалению, — объяснял он, — только они разбираются в управлении». В то же время федеральный президент Теодор Хейс,[86] тоже живший в Бонне, пытался своими речами и публикациями настроить немцев в пользу идеалов и преимуществ свободного правового государства, в пользу «диалога, компромисса, всеобщего благоденствия, достигнутого путем ответственного развития личностного сознания». Между тем многие домохозяйки еще отбрасывали лапшу на дуршлаги, изготовленные из стальных касок. В городах взрывали руины. За ограждениями стройплощадок воздвигались новые кварталы, с такими светлыми и так далеко отстоящими друг от друга домами, какие можно увидеть разве что в Америке. На центральном вокзале «Фридланд» в Гёттингене толкались изгнанные прибалтийские немцы, солдаты, которые после многолетнего плена возвращались на родину из сибирских лагерей, торговец сигаретами с короной на голове и плакатом: «Кому вот-вот предстоит взлететь на воздух, тому лучше всего выбрать НВ». Популярная актриса Паула Вессели и ее коллега Пауль Дальке[87] не постеснялись сняться в фильме «Иначе, чем ты и я», в котором вновь вынырнувший из безвестности нацистский кинорежиссер Вейт Харлан[88] изображал гомосексуализм как опасную для общества болезнь. Актерский дуэт, и в прежние времена оказывавший сомнительные услуги власти, теперь, по сюжету фильма — как супружеская чета Тайхманов, — вызволял своего тщедушного сыночка Клауса с пирушек в сумрачных жилищах бездельников, бросающих вызов отнюдь не только художественным вкусам: «Клаус, посмотри на отца и на меня, лишь брачные узы освящены Церковью и чисты… Электрошок сделает из тебя человека». «Ах, Клаус, — вздыхала мать, — я даже не могу говорить о подобных вещах: слишком ужасны влечения, которые ты не хочешь в себе подавить. Замечательно, когда мужчины восхищаются красотой женщин. Женщине же негоже находить мужчину красивым. Мужчины некрасивы… Твои родители, Клаус, которые знают жизнь, которые вместе пережили самые тяжелые испытания — войну, переезд в новый дом, — они просят тебя, Клаус. Нет, приказывают: подружись с Ингрид, пригласи ее к нам на чашку чаю, потанцуй с ней! Иначе… тебя ждет лечебница». — «Ах, мама, господин доктор Винклер всего лишь обнял меня…»
Непринужденных, увлекательных, подлинно эротичных зрелищ в стране тогда было немного. Рут Лойверик,[89] по-детски сюсюкая (отчасти — из-за своей болезненности), объяснялась на экране в любви к Дитеру Борше,[90] потом заходилась кашлем. Число обвинительных приговоров по делам об однополых связях в демократическом правовом государстве утроилось по сравнению с годами гитлеровской диктатуры, когда царил культ здорового мужского тела и никто особенно не задумывался, что за этим стоит. Теперь упитанные острословы наподобие Петера Александера и Гюнтера Филиппа[91] — в соответствии со сценариями, угробившими нашу кинокультуру — топали по альпийским лугам мимо соблазнительных пастушек, напевая: «Колокола звонят над долиной…»
В обычной жизни все выглядело веселее или, по крайней мере, правдоподобнее. Дядя Руди и после женитьбы продолжал «ходить на сторону». О том же, что было прежде, и говорить не стоит. Моя двоюродная бабушка по ночам подкрадывалась к бельевым веревкам своей сестры, моей бабушки, и перетаскивала простыни или трикотаж в собственный шифоньер. «У меня опять украли белье, Анна». — «Плохие времена, Эмма». Незаконный убой скота осуществлялся в подвалах нашего городка, на заре. Жена владельца гостиницы исполняла перед британскими солдатами стриптиз. На праздниках стрелков господа из «Черного корпуса»,[92] шагавшие под знаменем своего ферайна, договаривались о свиданиях с кельнершами, беженками из Силезии, жившими в бараках на территории Либесгрунда.[93] В праздник урожая подросшие сыновья нижнесаксонских крестьян часами пропадали неведомо где, а потом, отряхнув с одежды солому, присоединялись к «большому полонезу», который все участники праздника дружно отплясывали под музыку любительского оркестра. Жизнь была коротка, и к десяти вечера нализаться успевал каждый.