Юлий Самойлов - Хадж во имя дьявола
Чем больше город, тем крупнее и жирнее полицейский. Кстати сказать, полиция все вопросы решает здесь запросто: поперек спины — толстой, в руку толщиной, плетью-камчой. Здесь ничего не перенимают, здесь обезьянничают и попугайничают. Я видел одного богатея, который разъезжал на ярко-красном кадиллаке, оборудованном мигалкой и сиреной, а когда я спросил, мне объяснили:
— Он — большой человек. Как может ездить на простой машине.
Многие мелкие чиновники носили очки… с простыми стеклами. Очки доказывают причастность к учености, человек в очках — это уже кто-то.
Наш груз перевозился силой фирмана и сопровождался человеком, который показывал таинственный перстень на пальце, потом печать со львом, а потом угрожающе произносил:
— Педер сухтэ.
Потом дядя Миша перевел: «Сын праха». Это было страшное ругательство, куда страшнее всех замысловатых и фантастических изречений из лагерного фольклора.
Азия очень непроста, удивительная способность к кайфу, к разговору, пересыпанному цветастыми сравнениями, порой мудрыми высказываниями.
Изречения из Корана, фрески и мечети, дворцы и мазары, поражающие своим величием и древностью, и вместе со всем этим какое-то веселое непотребство. И еще — очень много нищих. Мы ездили смотреть запустелые развалины дворцов, а я вспоминал блистательного и коварного шаха Аббаса.
В европейской части жили разные люди: бесстрастные и непроницаемые англичане, взирающие на всех и вся, как посетители зоопарка; немцы, пренебрежительные и брезгливые. Впрочем, и проживающие здесь русские чем-то напоминали их. Были и французы, как всегда шумные и веселые, и итальянцы… Лучше всех прижились здесь греки, евреи, армяне. Эти говорили на всех местных диалектах и вели свои дела, используя все: яркое солнце, мух, безводье, тупость и мздоимство чиновников, сонную азиатскую одурь.
Здесь очень быстро перехватывают европейский шик и лоск, но смотрят на любую технику как на забавную волшебную игрушку из сказок Гарун-аль-Рашида. Таковы города Тегеран, Джелялабад, Кум, Карачи и другие.
Александрия и Каир — это уже иное, хотя и здесь есть быстрое обезьянье кувыркание азиатов и петушиный лоск. Но все же египтяне — это египтяне, потомки тех, кто строил пирамиды. И на базарах, на простой деревянной лавке, на простом платке, в который феллахи заворачивают лепешки и немудреный обед, груда золотых изделий — редкие по красоте кольца и перстни, цепочки, браслеты, серьги и еще какие-то немыслимые украшения, а возле — два мастера в черном, курящие кальяны и ведущие бесконечные беседы. На изделиях пробирные знаки с изображением слона, льва, носорога, буйвола и архара. Они равны нашим пробам. Поражают наборы порнографии, разложенной прямо на асфальте, и юные сутенеры, предлагающие всех сказочных пери сразу, начиная с собственных сестер. Женщины одеваются безобразно и мешковато. А когда идет европейка, то местные провожают ее налитыми кровью от вожделения глазами, впиваясь взглядом в каждую выпуклость тела, в открытые руки, ноги, лицо.
А однажды мы отправились к пирамидам. Приехали уже в полночь. Внизу темнели громады некрополя, и здесь я увидел самую грандиозную феерию из тех, что созданы людьми (другую феерию, созданную самой природой, я увидел спустя много лет далеко от Египта, на Чукотке, — это было полярное сияние в сопровождении жуткого волчьего аккомпанемента).
Но пока Египет, некрополь — город мертвых. И вот откуда-то со стороны возник луч. Он был какой-то неопределенный, мерцающий. Сначала его волнистые линии осветили гигантскую фигуру великого сфинкса. От колебания света огромное, величиной с пятиэтажный дом, туловище ожило, стало похожим на какое-то невероятное живое существо, а потом послышался голос, очень четкий и громовой. Эхо голоса, отражаясь от бесчисленных высот некрополя, десятикратно, а может быть, стократно повторяло слова. Но… сфинкс говорил по-английски…
В моем мозгу на мгновение возникло что-то комическое, совсем не соответствующее моменту. Английский язык… Конечно, Шекспир, Байрон, Шелли. Но, вместе с тем, когда экранный Макбет, обращаясь к закованным в сталь рыцарям, называет их джентльменами, а они его — шефом, возникают силуэты марктвеновских героев, героев О’Генри: бизнесменов, жуликов, биржевых маклеров, но никак не рыцарей или, тем более, фараонов, покоящихся в глубинах некрополя.
Но как бы то ни было, как только загремел голос, на каком-то экране или пелене дыма возникло красочное изображение фараона, сидящего в традиционной позе на троне и отдающего приказания. Куда-то шли войска, а гигантский живой муравейник создавал пирамиды, и луч света вырывал из кромешной темноты их немое величие. Казалось, что по приказу могущественного мага некрополь ожил. Все задвигалось, люди несли саркофаги, а в них — запеленутые мумии фараонов и их приближенных. Все это сопровождалось музыкой Баха, трубными звуками вагнеровских опер. Зрелище было невероятным и, вместе с тем, призрачно-легким, как знаменитый альпийский призрак.
Нас держали в Каире какие-то дела, и на следующий день после пирамид, используя свободное время, мы собрались в Мекку. Вообще в Мекке я был дважды, хотя никогда не был склонен к таинствам и идеям мусульманства. Но святилище тянуло меня как магнит.
Путь в Мекку был непрост. Это путь, по которому идут фанатики, готовые в порыве религиозной экзальтации убить, уничтожить любое иноверие. Последние сто километров мы шли пешком, и сопутствующий нам человек объявил, что на нас лежит обет молчания.
Между гор, пустыней злобнознойной,
Где тайфуны вьют песчаный рой,
Паломники брели дорогой торной,
Из Мекки возвращаяся домой.
Шли они, от зноя изнывая,
Уж сотый день шагая по пескам,
Мираж манил, фонтаны изливая,
Белели кости тут и там…
Впрочем, на этот раз костей не было, хотя все пустыни, и южные, и северные, — хранилище костей. Помню только инструкции и наставления о молчании и странные одежды, закрывающие голову, лицо и тело.
Вот перед тобой ишан. Он ведет молитву. Повторяй за ним все: слова, звуки и движения. Молитву читают по-арабски. В Каабу приходят поклониться и тюрки, и кавказцы, и индусы, и даже китайцы. Большинство из них не знает арабского языка. Они просто заучивают наизусть звуки молитвы. Повторяй за ишаном, и все будет правильно.
Когда мусульманин творит молитву, мир для него не существует. Это страшный грех — прервать молитву. Молитва непрерываемая… И еще очень важен ритуал омовения… Молятся, делают намаз пять раз в сутки и пять раз моются перед молитвой. Впрочем, в глухих местах, где нет воды, допускается омовение песком.
Мусульманин, несмотря на множество жен, по-своему очень целомудрен. Он боится нагого тела и купается только в одежде. Кроме того, мусульманин, заходя в дом Бога — в мечеть, — надевает шапку. Он не может предстать перед Богом без головного убора. Лет сто тому назад всякий иноверец, попытавшийся попасть в Мекку, подвергался смертельной опасности: его в любой момент могла разорвать толпа фанатиков. Сейчас все это поослабело. Возможно, кто-то власть имущий указал, что вблизи святилища и в нем самом на любого неверного может сойти благодать… А где ж еще ей быть, как не у гроба того, чье имя повторяется в молитвах — «Велик Аллах и Мухаммед, пророк его»!
7Однажды… Это было спустя почти 13 лет после того момента, как я вошел сюда… прибежал посыльный из УРЧ — шустрый озорной парень лет двадцати-двадцати одного, из-за маленького роста и смешной курносой физиономии прозванный Крошкой, и жарко зашептал мне на ухо:
— Тебе сегодня на развод не надо, все равно выдернут. Я сам списки видел…
Я глубоко затянулся крепчайшим самосадом, пришедшим в посылке из Закарпатья, и, едва переводя дух, спросил:
— Куда?
Посыльный ошарашено вылупил свои голубенькие глазки.
— Куда этап? — переспросил я.
— Этап! — тоненько взвизгивая, закатился Крошка. — На свободу ты идешь, на свободу, Доктор!
— На покури, — я сунул окурок в руку посыльного и встал, ничего не соображая.
Свобода — это было что-то реальное. Но все же это была какая-то рисованная реальность в виде картины, на которой все есть, все реально, так, как и должно быть, но ты все же знаешь, что это нарисовано, это какое-то отражение реальности. А есть сейчас эта реальность или нет, не ясно. Так смотришь на фотографию: на ней живой, да еще веселый и энергичный человек, все верно. Но ты сам видел, как его хоронили. Меня привел в чувство судорожный кашель посиневшего посыльного.
— Убить меня хочешь? — просипел он и бросил окурок. — Ну и яд! Он что у тебя, со стрихнином, что ли?
На развод нарядчик, оставив у вахты толстую палку, которую носил на ремешке, подошел к строю бригады, где я стоял в третьей пятерке и, угодливо заглядывая в глаза, протянул: