Владимир Топорков - Наследство
Евгений Иванович вспомнил свою первую встречу со старым агрономом, и даже сейчас стыдно стало. Было Боброву тогда лет десять, и решили они со Степаном Плаховым полакомиться арбузами с колхозного огорода.
Бахчи располагались за селом, на большом молоканском поместье. Мать рассказывала Женьке, что ещё до революции обосновались на высоком выгоне за рекой невесть откуда появившиеся молокане. В церковь они не ходили, жили своей верой, запрещавшей им справлять церковные обряды, чем вызывали раздражение крестьян и преследование властей. Молокане были до упорства трудолюбивыми, на выгоне за одно лето срубили три деревянных дома, сараи, соорудили ригу, а через год построили на запруде мельницу-водянку. Летом почти всё время проводили в поле. Они купили у сельского попа пять десятин земли (мать, рассказывая, в этом месте смеялась – поп при продаже «забыл», что они молокане, лишь бы солидный куш не упустить), а осенью трудились на мельнице. Скрипели тяжёлые телеги на узком деревянном мосту, ехали со всей округи помольщики.
Так и жили, в трудах и заботах, эти люди до коллективизации, жили тихо, степенно, но добрались сельские власти и до них, признали кулаками и отправили на Соловки, а потом разобрали дома – надо было в райцентре строить здание райисполкома. Мельницу передали сельпо, но от недогляда вспыхнула она среди осенней ночи яркими языками пламени и сгорела за полчаса.
После войны Озяб Иванович придумал распахать под бахчу молоканский выгон. И надо сказать, расчёт оказался точным. На унавоженной, долгие годы залежной земле арбузы родились размером с большой котёл, в котором варили кашу-сливуху мужики на покосе, а дыни отливали золотом, точно палый кленовый лист. В конце августа на огороде появлялись огромные вороха арбузов, дынь, штабеля ящиков с ярко-красными помидорами.
Не было в селе места, куда бы так сильно, точно магнитом, притягивало деревенскую мелкоту. И не только голодуха толкала ребятню на воровство – помидоров хватало и на собственных огородах, да и арбузы люди научились выращивать. У пацанов считалось особым шиком среди ясного дня, под неусыпным оком четырёх мужиков, приглашённых на лето с Полтавы сторожить бахчу: утащить тяжеловесный арбуз или дыню, в зарослях рядом с огородом устроить праздничный стол со щедрыми яствами.
В тот же день Женька поспорил со Степаном, что он не один, а несколько арбузов стащит с огорода незаметно. Спор этот произошёл уже в кустах перед бахчой, откуда они готовили свою «атаку».
Стёпка шмыгал носом – была у него такая противная привычка, гундел:
– Нет, Женька. Ничего не выйдет.
– А я говорю – выйдет, – горячился Женька.
– Говорю – не выйдет, значит, не выйдет. – Стёпка вскочил, начал поддёргивать штаны. Пришлось схватить его за штанину, потянуть с силой, иначе всю обедню испортит дурак. Сторожа заметят и могут даже собак спустить, а псы у них – не дай Бог, волкодавы. Стёпка, не ожидавший от друга такого подвоха, повалился на бок, противно взвизгнул, точно поросёнок, схваченный за хвост, сверканул перед глазами грязными, потрескавшимися пятками. Может быть, и вспыхнула бы между друзьями драка (не раз бывало подобное), но громкий лай заволновавшихся собак заставил Стёпку умолкнуть, прижаться к земле. Он только тихонько постанывал, потирая содранный бок.
Женьке стало жалко друга – как-никак поступил вероломно. Он подполз к Стёпке, рукавом смахнул кровь с лица – видимо, о сушняк поцарапался тот, сказал тихо:
– Ты лежи здесь, а я тебя сейчас арбузом накормлю.
Стёпка хотел вскочить, но собаки не унимались, и страх приковал его к земле (а в понятии Женьки Степан всегда был большим трусом), он только сопел и твердил:
– Не, не выйдет ничего.
Женька не стал дожидаться, пока собаки затихнут, осторожно раздвинул и, согнувшись, в два прыжка преодолел полосу между зарослями и огородами, а потом растянувшись на арбузной ботве, надолго замер. Тишина, воцарившаяся над притомлённой августовской жарой округой, видимо, успокоила собак, они умолкли, и Женька пополз по участку, путаясь в ботве.
На секунду он представил, что, наверное, вот так же на передовой наши разведчики ползли в поисках «языка», и это добавило ему силы.
Два огромных арбуза Женька увидел невдалеке от кустов. Они точно спрятались в зарослях лебеды. Опыт, как действовать в подобных обстоятельствах, у него был, и, сорвав арбузы, он начал поочерёдно толкать их вперёд двумя руками, медленно приближаясь к кустам, за которыми притаился Стёпка (хоть бы выглянул, дурак!»). Ха-ха, видать, ещё в себя не пришёл. Во трус, а каково ему, Женьке! Но он вроде страха и не чувствует, только рубашка к телу приклеилась, да коленки режет от боли.
Женьке оставалось лишь протолкнуть арбузы в кусты, опять в два прыжка преодолеть полосу перед зарослями, как нудный, похожий на звук поперечной пыли голос заставил вздрогнуть, поднять глаза. Над ним, потирая руки, стоял Озяб Иванович.
Озяб Иванович схватил Женьку за воротник рубашки, и тот треснул, поставил на ноги, нагнулся, рассматривая его, жалкого, дрожащего. Женька даже представить себе не мог, что теперь будет. Наверняка потянут в правление по сельским улицам, и толпы любопытных будут разглядывать во все глаза Женьку Бобра (так его звали). Потом вызовут в контору мать, будут совестить принародно, и Софья Ивановна, любимая детворой сельская учительница, горько заплачет.
Озяб Иванович воротник отпустил, спросил тихим, удивлённым голосом:
– Никак Бобров Женя?
Можно было прыгнуть в кусты, и тогда поминай как звали, но Женька стоял, как к земле приколоченный, и только головой кивал.
– Не ожидал я от тебя подобного, Женя. Вон и брюки все протёр на коленях, – сказал опять тихо Озяб Иванович и пошёл назад, по заросшей мелкотравьем узкой полоске земли между кустарником и огородом. И опять стоял Женька, точно прикованный. Уже Стёпка пришёл в себя, посвистывал из кустов, размахивал руками сквозь заросли, а Женька, хоть и видел и слышал призывы друга, с места тронуться не мог.
Озяб Иванович прошёл несколько метров, оглянулся, покачал головой:
– Ох, заругает тебя, Женька, мать за штаны – и опять пошёл медленно, зашуршал пожухлой, схваченной зноем травой.
Мать, конечно, отругает Женьку, может быть, и в угол поставит, но всё это будет ничтожно мелким наказанием, да и не страшит оно Женьку. Самый страшный миг в жизни он уже пережил сейчас, и самое страшное наказание услышал он в удивлённых словах агронома. Семью Бобровых уважали в селе, уважали за трудолюбие и честность, и этот его поступок, как резкий удар плетью, отрубил всё доброе и хорошее, сделанное их семьёй, покрыл несмываемым позором.
Звал его Стёпка, а Женька всё никак не мог сдвинуться с места. Только лай собак, опять кем-то встревоженных, вернул к действительности, и он прыгнул в кусты, попав в объятья Стёпки.
– Ну молодец! – зашептал тот, обрадованно зашмыгал носом. На лице, на месте ссадины, запеклась у него кровь. – Здорово ты… Только Озяб Иванович выследил… Он из-за кустов вынырнул, как кошка, я тебя даже предупредить не успел. Хотел «атас» крикнуть, а он уже тебя за ворот схватил.
Стёпка говорил и говорил, дёргая носом, а Женька не мог прийти в себя, всё ещё вздрагивая телом. Наверное, понял Стёпка его состояние, сказал, подбадривая:
– Да не переживай ты, Женька… Раз отпустил Озяб Иванович – значит, ничего тебе не будет. Вот если бы потащил в правление – тогда хана, мать привели бы, а может, и протокол составили. А теперь мы герои…
Нет, не чувствовал себя героем Женька, и то состояние, когда он полз и представлял себя фронтовым разведчиком, давно исчезло, а вот ощущение противности не проходило.
Стёпка полез в кусты, выкатил два арбуза, спросил:
– Ну что, Жень, давай наши трофеи подальше спрячем, а?
А Женьке и говорить-то не хотелось, да и забыл давно про арбузы, поэтому он только неопределённо махнул рукой: дескать, поступай как хочешь.
Степан извлёк из кармана маленький складной ножик – был у него такой, блестящий, с коротким лезвием, его гордость, – начал резать треснувший, заряженный щедрым солнцем арбуз. Он резал розовые аппетитные ломти, сглатывал слюну, а Женьке есть не хотелось, стоял какой-то комок в горле – не протолкнуть.
…Даже сейчас тот урок честности, крестьянской порядочности ярким отсветом молнии полыхнул в памяти Евгения Ивановича. Может быть, поэтому и сдержанно поздоровался с Беловым Евгений, а надо бы было обнять, расцеловать, как-никак давно не виделись.
Озяб Иванович развёл руки в стороны, с ироничной улыбкой заговорил:
– Вот наследство своё ревизирую, и тоска берёт. Нечего передать тебе, Женя, одни бумажки накопил, на которые и время жалко тратить. Управленческие директивы, когда сеять, когда жать.
– Ну, это вы зря, Николай Спиридонович (с трудом вспомнил настоящее имя Белова, ведь кличка эта дурацкая «Озяб Иванович», как пиявка, в память впилась). Разве вам нечего передать? Щедрую землю в наследство, это немало для агронома.