Николай Крыщук - Ваша жизнь больше не прекрасна
Удивительно, до какой степени можно натрудиться в воображении и родственно обжить фантазию. У меня до сих пор чувство, что я забыл на той яхте заячью лапу, с которой в детстве засыпал. Куда она исчезла, уже столько культурных слоев сменилось в нашей квартире… Я искал ее так подробно и отчаянно, как ищут последнюю зацепку в памяти люди, ее лишившиеся, пытаясь вспомнить хотя бы свое имя.
Шли месяцы, срывалась сделка за сделкой, мама взмахивала руками при всякой новой попытке отца заговорить о «Драконе»:
— Умоляю! Я не шутя говорю, Ваньчик! У меня за ушами начинает чесаться, я ослабеваю, я могу умереть.
Материальным выражением отцовской мечты оставалась только носовая фигура в виде простоволосой девушки, с которой он уединялся каждый вечер на кухне, постелив под ноги мешковину для стружек (непременное условие мамы). Отец рассказывал, что моряки так и называли носовые скульптуры: наша девчонка, наша принцесса, наша королева. Иногда по имени, но никогда не «стела» или что-нибудь в этом роде. Обычная фраза с утра: «О чем там шепчется наша принцесса?» Шепчется, значит, с морем. Нашептывает, значит, нам.
Память похожа на льстивого художника. Сейчас мне хочется думать, что девушка была похожа на маму, и я уже почти вижу, что так оно и было. Проверить невозможно, отец взял скульптуру с собой. Мне кажется, что милиция вообще была больше озабочена пропажей скульптуры, чем отца, может быть, потому, что вещь найти вернее, чем человека, именно вещи продолжают указывать на нас, даже когда нас уже нет. Но «девушка» не захотела стать уликой, словно бы исполняла, таким поведением, последний долг верности.
Странным образом от отца остались всего две фотографии. Детская, где он, в коротких штанишках, с лямками крест-накрест и огромным сливочным бантом, доверчиво ищет восхищенным взглядом обещанную птичку, и флотская — на камне с двумя друзьями, одного из которых я потом нашел. Свадебную фотографию с мамой отыскать не удалось, а снимались ли мы когда-нибудь с отцом, я не помню. Но это в сторону.
Так вот, корабельная девушка ничем не напоминала маму. У нее было узкое лицо, острый нос и большие глаза. Глаза то смотрели напряженно, то улыбались, а то вовсе были закрыты — не помню, остановился ли отец на каком-нибудь из этих вариантов. Волосы стелились по спине, между поднятыми лопатками. Может быть, только верхний овал лица был у нее от мамы, которая, как я уже говорил, была круглолица, и от этого нарушения пропорций девушка казалась мне живой.
Смерть, рефери и ангелы
Смерти я в своем детстве не видел, и поэтому она была везде. Бабушка, которую мама вызвала из деревни, умерла, когда мне удаляли гланды, соблазнив ведром мороженого и, конечно, обманув. Осень в тот год наступила внезапно. Так у меня это и осталось, что бабушка ушла вместе с летом, как солнечное пятно на стене, и тут же небо затянулось байковыми облаками и повалил снег. «Бабушка умерла». Мне стало грустно, но я уже примеривал новое пальто и торопливо запихивал шарф под воротник, на улице ждали. Я знал, что «умерла» — это очень надолго и что это что-то такое, с чем спорить бесполезно, до следующего, по крайней мере, лета мы будем жить без бабушки.
Во дворе у нас умирали, но все почему-то ночью. Помню обрывки скорбных разговоров. «Когда?» — «Сегодня ночью». Мысленно я грешил на тетю Степаниду, нашу дворничиху с лицом свежего древесного гриба. У нее были ключи от всех подвалов и чердаков да, наверное, и от всех квартир. Днем она размахивала метлой и гоняла нас от шланга, а ночью занималась этим. Чем? Разносила повестки о смерти и увозила на машине? Представить я ничего не мог, но знал, что это она.
После смерти бабушки я стал бояться наступления осени. Осень приходила, как воровка, а то, что приносила с собой краски и деревья при ней покрывались пенящимся золотом, было еще хуже. Значит, хитрая. Запах прелой листвы и костры из листьев — это и была смерть.
Я ждал с нетерпением весны, и больше всего того момента, когда за ночь тихо появляются из ветвей новые листочки, а утром все сады уже окутаны прозрачным зеленым дымом. И вдруг однажды в такое утро, когда волшебство этого дыма забирается под рубашку, я услышал тот же разговор. Пришла соседка и вместо «доброе утро» сказала «здравствуйте». Мне сразу стало ясно: кто-то умер.
— Когда? — спросила мама.
— Сегодня ночью.
Я понял, что окружен.
Кладбище находилось за две трамвайные остановки от нас, в центре города. С некоторых пор мы стали бегать туда тайком, ближе к ночи, чтобы в который раз пережить сладкий, поднимающийся из живота ужас. Здесь давно не хоронили, все заросло и оболотилось, сумрак не выходил отсюда даже в солнечную погоду.
Когда-то тут хоронили знаменитых писателей, имена которых мы с удивлением читали на плитах. Это было неожиданным подтверждением не того, что они умерли, а того, что когда-то жили, и казалось невероятным. Надгробные плиты стали мне мостом между письменностью и моей собственной жизнью, соединив их навсегда.
На кладбище жили птицы. Я так именно и представлял, что это их дом, в который мы вторгаемся бесцеремонными, хотя и оробевшими врагами. Птицы падали на нас с деревьев, успевая у самых волос начать полет, с паническим хлопаньем стартовали из ядовитого поручейника или купыря. Нас пугало все, даже паутина, живьем облекающая лицо, что уж говорить о птицах. Кто-то выдвинул версию, что они прилетают с того света, чтобы охранять покойников, а зимой возвращаются обратно. Это было очень похоже на правду, но бодрости нам не прибавило.
Как ни странно, посещения кладбища не убедили меня в том, что смерть — это навсегда. Страшилки о восставших из земли покойниках, которыми мы щедро пугали друг друга, почти не трогали воображения. Их стучащие и шамкающие челюсти, вернувшиеся в глазницы глаза, костлявые рукопожатья вызывали во мне здоровый тюзовский смех, а не нервное похохатыванье, как у моих товарищей.
С первого посещения, вылазки, побега на кладбище у меня возникло ощущение, что я здесь уже был. Даже не так: мне показалось, что я здесь родился. Вернее, что здесь и рождаются.
Все это не слишком точно. Вряд ли я знал тогда что-нибудь о роддомах или о родах, вряд ли даже думал об этом. То, что я сказал о рождении на кладбище, — не картинка, а состояние, которое можно передать, вероятно, с помощью каких-нибудь мистических образов, но я к этому совершенно не приспособлен. А может быть, дело совсем просто: здесь случилась моя первая встреча с лесом, опрятным, не страшным, заполненным солнцем, и он мне представился лучшей из колыбелей. Так или иначе, кладбище казалось мне пересыльным пунктом, промежуточной станцией между тем и этим светом. Скорее всего, мне казалось, что дорога здесь открыта в обе стороны, и переход с того на этот свободен: дело только времени и желания.
Слово «воскрешение» я, думаю, было мне тогда неизвестно. «Душа», «вечная жизнь» — нет, нет. Просто транзит, прозрачные разрывы в тумане, блики каких-то изменений, невидимые коридоры перемещений и метаморфоз, в которых смерть была пусть непонятной пока для меня, но формой жизни. Транзит… Слово «транзит», впрочем, мне тоже было тогда неизвестно.
Страх смерти при этом был. Я помню его. Он почти никогда меня не оставлял, иногда напоминая о себе посреди самой бездумной праздности и удовольствия. Однажды, теперь смешно сказать, я чуть не задохнулся, подавившись эклером: вспомнил, и в горло попал ее мертвый воздух.
— Вечно спешишь, — выговаривала мать, когда испуг уже прошел и спина моя горела от шлепков. — Посинел весь. Так когда-нибудь Богу душу отдашь.
Я знал, что дело не в спешке, что это была она, но проболтаться об этом не смог бы, кажется, даже во сне. К тому времени я стал вполне замкнутым мальчиком. Замкнутым и нервным. Свойства, которые мне удается микшировать до сих пор.
Значит ли это, что от ужаса смерти я просто загораживался фантазиями о транзите? Психоаналитикам виднее, мы у них вроде лабораторных мышей. Но от имени мыши могу сказать: неверие в смерть было так же реально, как и ужас перед ней, они боролись во мне, одерживая попеременно победу.
Такие бои были бы невозможны, конечно, без рефери, и он вскоре появился в виде мысли о Боге. Бог был в этом деле высшим судьей, но сам с моей стороны Он все время подвергался подозрительным проверкам с целью выяснения личности, а потому, говоря честно, Его появление только усложнило ситуацию.
Думать о Боге для меня было естественно. В углу маминой комнаты, на этажерке стояла большая деревянная икона Божьей матери, вывезенная из деревни. Времени она с ней проводила немного, но все равно ощущение, что в доме с нами живет четвертый, было.
Мама с Богом находилась в веселых договорных отношениях. Она жила на ходу, на ходу и молилась. Пошепчется с ним в углу, как шепталась с мясником на базаре, и (так было после всякой молитвы) вернется к нам довольная и умиленная. Легко пригнется ко мне, сидящему на полу, поцелует в лоб. Потом поцелует в лоб отца, запоет тихонько, примется штопать. Или войдет, сияющая: в одной руке веник, в другой кочерыжки: