Дубравка Угрешич - Снесла Баба Яга яичко
Так звучала жажда. Я узнала этот вид жажды. Это была жажда приязни, которая как магнитом притягивалась к другой точно такой же жажде приязни и питалась ею; жажда внимания, которая привлекала к себе точно такую же жажду внимания; слепая жажда, которая хотела, чтобы ее вел слепец, увечная жажда, которая искала увечного союзника, жажда глухонемого, которая нежно воркует глухонемому.
Аба совершенно случайно попала в точку: да, она была старая маленькая девочка. Она родилась с невидимой печатью на лбу, печатью нелюбимого ребенка. И совершенно не важно, любили ли ее на самом деле или нет, будут или нет любить ее в будущем. Жажда родилась вместе с ней, вместе с ней она и исчезнет. Утолить эту жажду было трудно, многие пытались заглушить ее, но не помогло. Кто знает, возможно, Эрисихтон, который кончил свои дни, обгладывая собственные кости, был наказан голодом таким же, как эта жажда, а не обычным, физиологическим?
Аба и моя мама сразу нашли общий, тайный язык. Возможно, они были сделаны из одного материала, поэтому узнали друг друга, сами о том не подозревая. Их связывал один страх — страх исчезновения, подсознательное желание оставить свой след, вписать свое имя на карту. При этом они не выбирали ни средства, ни карту: это могла быть кожа собственных детей, рука незнакомого человека. И это не их вина или их ошибка. Казалось, после рождения какая-то злая волшебница надела им на голову шапку, сделавшую их невидимыми, шапку-невидимку. Чувство того, что они невидимы, действовало как соленая пища и только распаляло жажду. Эту жажду ничем нельзя было утолить, ни сверхувеличением, ни мощными рефлекторами, ни проявленным вниманием. Жажда скулила в желудке, как брошенный щенок. Эта жажда была изворотливой, всегда сильная, она умела с гордостью отказаться от воды; хитрая, она придумывала, как добиться того, чтобы ее не раскрыли; трусливая, она не решалась поднять на себя руку; обманщица и притворщица, она умела свой скулеж превратить в пение сирены. И везде пускала свои слюни.
Я рассматривала ее. Милое лицо с тенью печали, вызывающее в рассматривающем мимолетное чувство вины. Она делает все, что может, чтобы другие ее любили. Любит своих родителей, если они у нее имеются, своих друзей, которые есть наверняка. Потому что она из тех, кто никогда не забывает чужие дни рождения, кто посылает короткие любезные письма, открытки и мейлы, кто первым поднимает трубку и набирает номер. Она никогда никому не причиняла зла, она никогда никому не подставляла подножку, в школе никогда не списывала, всегда была хорошей ученицей и хорошей студенткой, помогала другим, никогда или почти никогда не лгала, всегда со всеми была приветлива и всегда оказывалась в проигрыше, когда сравнивала свои и чужие чувства. Она рассматривала меня. Ей было интересно узнать, как работает мой часовой механизм, для этого она была готова даже разломать часы. Потому что как это так, что все остальные на этом свете тикают размеренно и правильно и только она все время сбивается с такта?
Я слишком долго утоляла мамину жажду, поэтому и узнала этот скулеж. Интересно, а не являюсь ли я в настоящий момент для одной беделем, а для другой потенциальным стаканом воды? Да, любовь находится на другом берегу широкого моря. Там стоит большой дуб, на дубе сундук, в сундуке заяц, в зайце утка, в утке яйцо. И яйцо нужно съесть — только тогда придет в действие механизм чувств.
6Когда рассвело, за окном стоял спокойный, серый день. От администратора мы узнали, что вчерашняя буря нанесла большой ущерб: сломаны столбы линии электропередачи, многие дома остались без крыш, блокировано движение на некоторых автомобильных дорогах местного значения.
Я осталась при своем решении уехать. Днем был автобус, он отходил в четыре тридцать. — Ты же можешь остаться, — сказала я.
И осторожно добавила: — И провести день-другой со своей родственницей.
— Не стоит, мы и так с ней годами не видимся.
Она проговорила это безо всякого притворства. Больше не имело смысла притворяться, что она приехала сюда ради родственницы.
— Я пойду… Поищу улицу, на которой жили дедушка и бабушка.
— И я пойду с тобой, — сказала она. В ее голосе звенело детское своенравие.
— Нет, — сказала я.
Она сжала губы, словно обиделась. Тем более что из этого следовало — на этот раз мы не сядем за «наш» утренний кофе. Мы расстались перед отелем, договорившись снова встретиться здесь в три часа. Я не спросила, что собирается делать она.
— Priyatno snimane! — крикнула она мне вслед тоном брошенного ребенка. Может быть, по-болгарски эта фраза звучала совершенно обыкновенно, но она резко царапнула мой слух. Приятной съемки?!
Расставшись с ней, я сразу почувствовала облегчение. Мне казалось, что я приехала в Варну только теперь, когда в конце концов освободилась от Абиного присутствия. Я пошла по улице Владислава Варненчика (интересно, она так же называлась и раньше?), пытаясь извлечь из памяти хоть одну живую картинку. Этой дорогой я ходила на городской пляж и возвращалась еще больше загоревшая и уставшая, шаркая ногами по горячему асфальту. Однако узнать мне удалось только Главпочтамт — все другое путалось. Бабушка и дедушка жили на улице Доспат, одной из тех улиц, которые сворачивали налево. Еще раньше у них был дом с садом, рядом с озером. В том доме прошли мамино детство и ранняя молодость. На озере была железнодорожная станция, «spirka», где работал мой дед. Мама вспоминала ее с особой нежностью. Летними вечерами там собирались соседские ребятишки. «На станции мы собирались по вечерам, когда все поезда пройдут…» Я запомнила эту фразу — «по вечерам, когда все поезда пройдут», — ее она, должно быть, повторяла. Завладев фразой, я по своему вкусу раскрасила то, что она прикрывала. Сумерки, светлячки, затихшая станция, теплые рельсы, которые светятся в темноте, кваканье лягушек, луна в небе — и молодое, взволнованно бьющееся, полное сил сердце моей мамы…
Сейчас я спрашивала себя, как это так, что мы, хотя много раз приезжали к бабушке и деду, ни разу не сходили посмотреть на эту старую железнодорожную станцию и их бывший дом?! Когда дед ушел на пенсию, они с бабушкой переселились в школу, где работали смотрителями. И жили теперь в маленьком домике во дворе.
Домик имел всего две комнаты, зато двор был огромным, и одна его часть была прикрыта навесом, так что летом жизнь в основном протекала на улице, даже если шел дождь. Школа летом стояла пустой, места было вдоволь.
Я нашла школу. Ворота во двор были закрыты. Глухую, как стена, ограду я не помнила — должно быть, ее поставили позже. Я помнила железную ограду, решетку. Ворота были выкрашены неприятной зеленой краской. На воротах было черными буквами написано «Kotelno», котельная. Я нажала на ручку. Закрыто. Я забеспокоилась. Во мне поднималась хорошо знакомая паника, чувство, которое иногда охватывает меня, когда я откуда-нибудь не могу выйти. Я стояла перед воротами как загипнотизированная. Все было таким маленьким! Крыша домика, прилепившегося к стене-ограде, была ветхой, стена с внешней стороны порядком потрескалась, в нижней ее части расползлось влажное пятно. А двор, тот просторный солнечный двор с большим куском голубого неба над ним, как же он сжался! Как только мы все здесь помещались тогда? Папа, мама, брат и я? Может быть, бабушка с дедом во время наших летних приездов спали у своих друзей в домике напротив? Или в школьном классе, на импровизированных лежаках?
Когда-то живописную улицу с маленькими домиками и садами теперь я не узнавала. Улица превратилась в одну большую стройплощадку, повсюду поднимались новые жилые дома. Я обошла школу, нашла главный вход, вошла, в коридоре столкнулась с мужчиной и двумя женщинами. Я объяснила им, что хотела бы посмотреть на двор, в который пыталась войти с улицы, но там закрыто.
— Зачем вам понадобился двор? — спросил мужчина.
— Там когда-то давно жили мои дед и бабушка.
— Туда нельзя. Там котельная.
— Я бы хотела только на минутку зайти во двор.
— Извините, там нет никакого двора! Там нет ничего! Там котельная. И, насколько мне известно, она была там всегда.
Женщины утвердительно кивали головами, справа налево, по-болгарски.
Я вышла из школы и вернулась к зеленым воротам. Они стояли у меня на пути, как забытый пароль. «Если бы я могла хоть чуть-чуть приоткрыть их, — думала я, — то я бы все вспомнила». Кое-что всплывало: динамичная фигура бабушки, которая постоянно была чем-то занята, готовила еду, убиралась, стирала, гладила, и статичная фигура деда, сидевшего за столом и курившего. Все остальное мутно смешивалось в котельной за зелеными воротами.
Я посмотрела на домик напротив, чудом еще не снесенный. В этом доме, зайдя к друзьям, которых тоже больше нет в живых, умерла моя бабушка. Они вместе смотрели телевизор, вдруг бабушка испуганно спросила: «Почему вдруг все так потемнело?» — и умерла. По крайней мере, такова была новейшая мамина версия предсмертных слов бабушки.