Джеймс Олдридж - Герои пустынных горизонтов
Эта металлическая музыка была испытанием для нервов; в ней Смит словно изливал свою страждущую душу — Смит тоже измучился вконец. Мискин Смит! Бедняжка Смит! Снова Гордон почувствовал себя перед ним виноватым, сознавая, какое зло он причинил ему тем, что увлек его назад, в Аравию. Смит так охотно, так радостно погрузился в унылую трясину английской жизни, вернувшись на родину, — вот и надо было оставить его там. Смит может жить только жизнью рядового человека, хотя по-своему он исключение среди рядовых людей.
Именно от этой своей исключительности он и страдает. Мир кишмя кишит Смитами помельче — вечными тружениками, рабами борьбы за существование. Эти люди не живут, а просто изо дня в день влачатся всем скопом навстречу смерти. Но попадается среди них один-другой, кому мечта о чужих подвигах помогает сберечь крупицу души от растворения в безликой массе; олив себя безраздельно с тенью героя, он вместе с ним уносится в сверкающий полет, окрыленный его вдохновенной фантазией.
Исключительность и ирония судьбы Смита в том, что он не ограничился мечтами, а взял да и поехал туда, где эти мечты претворялись в действие. При этом он не стремился действовать сам, не претендовал на значительную роль, но удовольствовался возможностью созерцать, как герой совершает то, что ему лишь снилось во сне. Сперва таким героем был для него покойный Лоуренс; ему казалось, что он приобщается к его судьбе уже тем одним, что живет в аравийской пустыне. Но потом он встретился с Гордоном, и этот новый герой завел его гораздо дальше, чем он собирался идти, — он достиг предела мечты, участвуя в ее осуществлении, насытился этим и, удовлетворенный, обратился вспять, воскликнув: «Довольно! Довольно! Назад, к привычной жизни!»
Но он забил отбой слишком поздно. Гордон уже не мог освободиться от Аравии, а Смит уже не мог освободиться от Гордона. Он связал себя накрепко с этим своим героем и волею судьбы должен был оставаться связанным с ним до конца.
Мискин Смит! И все-таки он тоже был героем — если героизм определяется целеустремленностью и величием души.
Сейчас он стоял над Гордоном, своей прохладной тенью загораживая от него беспощадное солнце. Подняв голову, Гордон встретил его взгляд, полный жалости и тревоги, но Гордон засмеялся — и тотчас же это выражение сменилось выражением обиды.
— Знаете что, Смит, — сказал Гордон не поднимаясь. — Много лет вы были для меня загадкой, и только сейчас я вдруг вас разгадал. Я разгадал вас, считая ваши шаги на лестнице. Лучше бы вы съехали вниз по трубе и остались загадкой, а то теперь вы у меня на совести и я должен думать о том, как бы спасти и вас. Вы единственная моя ошибка здесь, единственный грех; а потому покажите мне только, как включить ток на электростанции, и уезжайте. Садитесь в машину и уезжайте. Я вас отпускаю. Я даю вам свободу, Смитик; пусть не тяготеет больше над вами моя тень и та нелепая привязанность, которую вы ко мне питали. Ведь вам все это глубоко противно. Простите меня, я виноват перед вами! Но теперь вам и вправду незачем больше сидеть тут и мучиться. Я сделал в Аравии все, что мог, и когда будет сделано еще и это последнее, вы должны уехать. Уложите свои платки и чистые носки в чемодан и уезжайте. Только раньше покажите мне, как включить ток. Это последняя услуга, которую вы должны мне оказать.
Смит сгорбился — казалось, он хочет, изогнув по-жирафьи шею, подхватить недужного Гордона и унести его куда-нибудь в безопасное место; но это было просто инстинктивное движение застенчивого человека, собирающего силы для отпора чему-то.
— Если речь идет о том, чтобы я помог вам взорвать промыслы, еще раз повторяю, Гордон: не могу.
— Но почему? — спросил Гордон устало и с неподдельным огорчением. Он попытался встать. Смит помог ему, и они пошли рядом; Гордон хромал и опирался на руку Смита. — Ведь никто не пострадает. Взрыв уничтожит только машины, буровые скважины, запасы нефти. Мозг и сердце промыслов перестанут существовать. По словам генерала, чтобы восстановить все разрушенное поворотом этого рубильника, понадобится не меньше двадцати лет. А это значит, что племена будут спасены навсегда, потому что черт его знает, останется ли еще что-нибудь от нашей вселенной через двадцать лет.
— Не понимаю, каким образом взрыв промыслов спасет Хамида и племена от бахразских коммунистов, — упрямо настаивал Смит.
Гордон крепче сжал его руку. — Так сделайте это ради своей родины; сделайте это, чтобы Англии не пришлось с позором лишиться своих владений и взирать на то, как там хозяйничают коммунисты. Взорвите промыслы во имя Англии!
Смит глубоко вздохнул. — Все это я уже слышал от генерала.
Гордон рассмеялся коротким смехом. — Вот как? Значит, генерал говорил с вами?
— Да.
— И вы отказались?
— Да.
— Отказались спасти короля и родину?
— Да. Но он думал взорвать промыслы только в самом крайнем случае. Не то что вы. Ему вовсе не хочется, чтобы все, что тут есть, было уничтожено, потому-то он и не рассказал вам всего. А мне он вовсе ничего не рассказал. Я не захотел слушать: все равно я бы этого никогда не стал делать.
— Боже правый! Что за признание! Но почему? Почему?
— Это бесполезно. Я… я не могу разрушать машины, — медленно, запинаясь, но все с той же настойчивостью выговорил Смит, и это сардоническое сочетание нерешительности и упорства чем-то напоминало усилия дряхлого старика, борющегося с одышкой.
— К этому сводится вся ваша философия, Смит?
— Я только отвечаю на ваш вопрос. Никакой философии у меня нет.
— Нет философии? Значит, вы отступаетесь от дела племен?
Смит передернул плечами — быть может, пытаясь освободиться от тяжести навалившегося на него мира; но при этом он стряхнул больную руку Гордона, и тот поморщился.
— Восстание племен победило, Гордон. А если у них дурной союзник, это уже их дело. Мы не властны изменить их будущее — ни вы, ни я. Лучше всего не вмешиваться. Пусть живут как знают! — Снова то же движение плечами. — И что бы там ни было, — с горечью добавил Смит, — меня все это больше не касается.
— Потому-то вы хотите, чтобы промыслы остались целы? Не вмешиваться, так не вмешиваться, да?
— Нет, нет, не в том дело! Для меня просто невыносима мысль о том, чтобы их разрушить. Это было бы преступно!
— Преступно, Смит? Если разрушать преступно, то нашим с вами преступлениям здесь нет числа. Почему же колебаться на этот раз, когда такое преступление действительно стоит совершить?
— Я ничего не разрушал бессмысленно. Я не творил зла.
— Что за подход! «Я не творил зла!» Да, мы творим зло каждый миг своего существования. Наш прогнивший мир — тому доказательство. Почему именно сейчас вам захотелось быть исключением?
Смит не стал спорить о том, исключение он или не исключение, и только молча покачал головой.
Но Гордон не унимался: — Хорошо, вы отказываетесь совершить этот акт разрушения, а как же после этого вы вернетесь к Джеку и вместе с ним будете изготовлять орудия такого же разрушения? Детали для бомбардировщиков?
Смит молчал по-прежнему, но видно было, что на этот раз слова Гордона встревожили, даже потрясли его, как будто где-то над дальними полями его собственного будущего забрезжил первый серебристый проблеск понимания, а быть может, и философского прозрения той страшной ответственности, которая на нем лежала.
А Гордон продолжал с каким-то мрачным наслаждением, беспощадно проникая в то, что таилось за молчанием Смита: — Мыслящему человеку постоянно приходится выбирать, Смит. Само слово «интеллект» означает «выбор», и мыслить — это, по существу, значит переходить от выбора к выбору. Но только тот может быть назван настоящим человеком, кто время от времени останавливается, чтобы пытливо спросить себя: а честно ли я поступаю? И вот для вас сейчас пришла пора задать себе этот вопрос. Честно ли вы поступаете, оберегая от уничтожения мир машин и в то же время намереваясь помогать Джеку в производстве самых гнусных орудий уничтожения человечества? Задумайтесь над этим, Смит! Задумайтесь!
Был ли тут вызов Смиту, или желание дать ему урок на прощанье, или снисхождение к его ограниченности — Смит этого все равно не почувствовал.
— Не знаю, что я буду делать, когда вернусь в Англию, — сказал он. — И не знаю, какие у меня тогда будут мысли. Не знаю! — Смит уже остыл, но голос его еще звучал сердито. — Знаю только, что не могу разрушать то, во что вложено так много труда и времени. То, что уже существует само по себе. Вот все, что я знаю…
— …и все, что вы хотите знать, — насмешливо подхватил Гордон. И тут же понял, что этой насмешкой кончается все между ними и что изменить это или помешать этому он не может так же, как не может добиться от Смита того, что ему нужно. — Что ж, поставим на этом точку, Смитик, и уезжайте, — сказал он с расстановкой. — Здесь вы только зря тратите драгоценные минуты вашей жизни, да к тому же и подвергаете ее опасности. Уезжайте скорее. Не мешкайте. Не сомневайтесь. Вы завоевали себе свободу. Бегите же! Бегите! Расстанемся поскорей, пока наши недостатки не проявились в какой-нибудь глупости и наш разрыв не сделался смешным.