Захар Прилепин - Обитель
— А меня — Артём, — представился он и сбросил с себя покрывало, чем на мгновение смутил женщину — был бы казус, если б он назвал себя и, неожиданно распахнувшись, предстал голый из-под одеяла; но Артём спал одетым и даже в носках.
— Он и в поезде-то не хотел ездить никогда — там посторонние люди, а тут… — по-матерински просто пояснила Елизавета Аверьяновна Артёму поведение сына и обвела взглядом келью.
Артём тоже обвёл: да, мол, посторонние… толпятся…
Борщ между тем пах так, что Артём неизвестно на каких запасах воли сдерживался от желания схватить миску и выбежать с ней в коридор.
— Осип? — выжидательно спросила мама.
Троянский наконец задвинул ящик с утроившимися за утро запасами.
— Да, Артём, я прошу, — чинно сказал он, указывая на стол.
Артём с необычайной готовностью вновь уселся на свою лежанку, ближе к столику.
— Осип, я хочу открыться, — торжественно сказал Артём, глядя, впрочем, на борщ, где плавало лохматое мясо, куском в половину миски. — Одного кролика действительно забрали красноармейцы. Но другого — задрал кот.
— Что же вы молчали! — всплеснул Осип руками. — Мы бы приняли меры! — он даже засмеялся, что вообще было ему несвойственно. — Этот жулик наловчился залезать через слуховое окно, представляете? Он сегодня ещё одного крольчонка задушил. Мы были готовы его убить! Но в нашей среде, к сожалению, никто не способен на это.
— Да о чём вы? — с улыбкой спросила Елизавета Аверьяновна и положила в борщ сметану.
Во рту Артёма сразу накопилось столько слюны, что он не смог говорить.
Первая же ложка ударила в голову так, словно Артём залпом выпил чудесной, пламенной, с царского стола водки, а потом сам царь жарко поцеловал его, скажем, в лоб.
Артём одновременно вспотел и стал полностью, до последней жилки, счастлив.
Счастье это желало длиться и длиться.
Этот борщ был не просто едой — он был постижением природы и самопостижением, продолжением рода и богоискательством, обретением покоя и восторженным ликованием всех человеческих сил, заключённых в горячем, расцветающем теле и бессмертной душе.
Они съели по три тарелки, пока бидон не опустел.
Несколько раз Артём едва не перекусил свою ложку.
Елизавета Аверьяновна тем временем достала из своих сумок халву — издающую тихий, сладкий запах, похожую на развалины буддистского храма, занесённого сахарной пылью.
Допив через край остатки борща и пальцами подцепив листик капусты, другой рукой Артём потянулся к халве, и Осип — со своей стороны — тоже.
Они в четыре руки разломали этот храм и немедленно стали поедать его осыпающиеся обломки. Артём чувствовал на губах соль, жир, липкую прелесть халвы, восторг, упоение.
После халвы они ещё съели по три пышных, сладострастных булки с домашним яблочным вареньем и наконец насытились.
— Как вы тут живёте, расскажите мне теперь, — вкрадчиво попросила Елизавета Аверьяновна: было видно, что вопросов у неё накопилось сто, или даже тысяча, а она пока лишь один выложила.
— Вы бы сами хоть чего-нибудь поели, — вспомнил Артём. — Давайте я чайник вскипячу.
— Не надо, я термос принёс… — сказал Осип, доставая термос из своей сумки, раскрыл его, принюхался: — Тёплый… Вполне.
— Он сам сделал термос, — похвалил Осипа Артём.
— Он всегда был выдумщик, — сказала Елизавета Аверьяновна, протирая кружки. — Ещё когда в гимназии…
— Здесь никогда не было глубокой жизни ума, — вдруг перебил её Осип. — Трудовая коммуна, хозяйствование — да. Христос являлся? Быть может. Но русская мысль тут всегда спала — одни валуны вокруг, какая ещё мысль. И Эйхманис эту мысль не разбудит: всё, чем он занимается, — кривляние.
Артём картинно поджал губы и внимательно оглядел дверь.
Елизавета Аверьяновна с улыбкой посмотрела на сына, потом, уже переставая улыбаться — на Артёма, и затем, уже с мольбой и печалью в глазах, — снова на Осипа.
— Но ты же работаешь, — сказала Елизавета Аверьяновна, — и очень успешно.
— Артём, знаете, что Соловки по форме похожи на Африку? — спросил Осип; видимо, у него шла какая-то непрестанная борьба с матерью, густо замешанная на обожании. — Не замечали? Соловки — вылитая Африка. А мы тут — чёрные большевистские рабы.
— Фёдор Иванович сегодня разговаривал со мной, — тихо, стараясь быть весомой и услышанной сыном, сказала мать, но обращаясь отчего-то к Артёму. — Фёдор Иванович говорит, что Осипу необходима командировка — с целью продолжения научной работы. И он готов отпустить его — под моё честное слово.
— Это мне нравится, — сразу же, как будто заранее придумав ответ, крайне язвительно воскликнул Троянский. — Здесь я на консервации. Работы, по сути, никакой. И вот меня, как мясную консерву, распечатают и скажут: «Птица, лети!» Я немного полетаю, потом вернусь, и меня опять закатают в консервы. Как прекрасно, мама.
«Зачем он злит свою мать, какой болван… Такой обед портит», — думал Артём, рассеянно улыбаясь.
Елизавета Аверьяновна изредка взглядывала на него и тоже словно пыталась улыбнуться, всё ожидая и никак не умея дождаться, когда всё происходящее обратится в шутку.
— Мне тут давеча Эйхманис, — продолжал Троянский, похоже, испытывая удовольствие от своей, хоть и перед матерью, дерзости, — цитировал, не поверите, письмо Пушкина Жуковскому. Пушкин пишет… сейчас… — и Троянский пошевелил в воздухе пальцами, вспоминая, — «…шутка эта пахнет каторгой. Спаси меня хоть крепостью, хоть Соловецким монастырём». Знаете, зачем цитировал? Затем, что он искренне уверен, что спасает нас. Съедая — спасает!
И Троянский оглядел всех с таким видом, словно они должны были вот-вот захохотать; но вот отчего-то не захохотали.
К чаю так никто и не притрагивался. Он стоял на столе, холодный, без малейшего дымка.
— А лабиринты, Артём? — вдруг вспомнил Троянский. — Вы знаете, что здесь на нескольких островах выложены из камней лабиринты? Не большие, в человеческий рост, а маленькие, в один камень — даже кошке такой лабиринт будет мал. Я думаю, что этим лабиринтам очень много лет. Скорее всего — пятый век до нашей эры. Сначала их строили германцы, потом у них переняли лопари… не важно. Никто не знает их предназначения… Я предположил, что в центре лабиринта — захоронение. И выложенные камни — это сложные пути, чтоб душа покойного не могла выйти на волю.
Троянский ещё раз посмотрел на мать, но от неё понимания ждать было тщетно — она всего лишь женщина. Попытался найти интерес в лице Артёма, но Артём катал песчинку халвы на столе.
— Так вот, — решительно завершил Троянский. — Нынешние Соловки стали таким лабиринтом. Ни одна душа ни должна выйти отсюда. Потому что мы — покойники. И вот мою упокоенную здесь душу — выпускают из лабиринта. Добрейший Фёдор Иванович, радетель, попечитель и всемилостивец. Мама, ты ещё не заказала службу в его честь?