Дибаш Каинчин - У родного очага
— Потри себе лицо, — сказала девушка, еще больше разрумянившаяся от ходьбы. — Не заметишь, как обморозишься...
— И ты тоже.
Они посмотрели друг на друга и неожиданно рассмеялись.
— Чего ты смеешься? — спросил он.
— Так. Жду, когда ты скажешь что-нибудь интересное.
Он чувствовал, как радость переполняет его, даже дышать стало труднее, но только и смог вымолвить:
— Смотри, какой снег — красный и синий. Тебе нравится?
Лицо ее было совсем близко.
— Сядь на чемодан, — пробормотал он. — Ты, наверно, устала.
Она отвела глаза.
— Да нет, не устала я.
— Ты приедешь к нам в деревню?
— Зачем?
— Ну... Так. Ведь после института все равно куда-то надо ехать. У нас хорошо. И работа найдется.
— Какая работа? — она поежилась и тряхнула головой, ссыпав с шали снежную кухту. — Пойдем лучше. Стоять холодно.
— Хочешь, побежим? Согреешься.
— Нет, не хочется. Пойдем не спеша.
— Ну вот, то замерзла, то не спеша, — вздохнул он, не понимая, почему вдруг она стала молчаливой и далекой.
— Чудной ты! — опять рассмеялась девушка.
— Дядя едет, — послышался из кухни голос матери.
Вместе со скрипом колес с улицы донеслась монотонная, как гудение пчелы, песня:
На скале старый тал.
Кого он укроет от дождя.
В жизни старый — это я.
Не согрею никого…
Ясно: едет дядя. И еще ясно, что хорошо ему, не болеет.
К воротам, громыхая, подвернула телега.
...Они спустились с перевала в ущелье и пошли по узкой дорожке, пробитой между Катунью и нависшими над нею скалами. Потом с крутого берега смотрели на водоверти, на белые буруны реки, которую и такие морозы не смогли сковать. Иногда по реке проносились огромные льдины. Они то ныряли, то всплывали, словно гигантские рыбины, то со скрежетом и треском разбивались о камни посреди стремнины...
С шумом отворилась дверь, и дядя Табыла прошел в комнату, прямо к Табылу.
— О, племяш мой единственный, как головка у луковицы! — Он попытался обнять Табыла, лежавшего на диване. — Давай поборемся!
— Да не хочу! — выставляет локоть Табыл. Не до дяди ему: дядя всегда он такой, считает его мальчишкою.
— Ишь ты... Ну ладно, ладно! Большой стал... — унимается дядя. — Ну что, Табыл, отсеялись?
— Да.
— Вот и ладно. Теперь — самый раз. Коли девушка есть по сердцу... Дядины бараны давно откормлены к свадьбе. Да и сам я хоть сегодня готов в сваты.
— Садитесь чай пить, — пригласила мать.
— Можно и почаевать, — снял дядя с себя брезентовый плащ, снял с запястья ремешок бича. — Спустился за солью для овечек, дела свои в конторе уладил. Уж было обратно собрался, да вспомнил, что вез вам баранью ногу. Оказывается, правду говорят: старый, что малый... — сел дядя за стол. — А твоя серая овечка, Ярымка, двойню принесла. Оба баранчики.
— И-и, двойню? Вот радость-то! — заулыбалась мать. — Она у меня такая. А что черноголовая?
— Черноголовая? Которая зимою объягнилась? Вожаком в отаре ходит. Шибко шустрая она, уходит далеко. Колокольчик бы на шею повесить.
Дяде за семьдесят, но он все еще крепок и легок на ногу. Говорят, в молодости был первым объездчиком и борцом. Если разойдется, то и теперь посрамит кой-кого из молодых.
— Табыл, иди. Почаюем вместе.
— Что-то не хочется, дядя.
— Да послушайся ты дядю, — уговаривает мать.
Табыл неторопливо поднимается, неохотно садится.
— Дядя твой пока ходит под луною и солнцем, ему хочется посидеть за твоим очагом, — продолжает дядя, — Хочет, чтоб родня его умножалась.
— Да вы, дядя, еще...
— Не говорите страшное, — качает головою мать.
— Сдает ваш дядя, сдает. Простыл нынче маленько... Но если суждено прожить, как моему отцу, то еще долго мне скрипеть. Ведь роду нашему огонь и вода нипочем. Вот перед тобой сидим: твоя мать да я. Отца нашего звали Йылчи. А деда Акаром. Прадеда — Тас-Кедим, знаешь? А прапрадед наш — тот знаменитый Ак-Кюн. Женою Ак-Кюна была Алтын-Сырга. О, кудай! Семьдесят ханств во вселенной, шестьдесят государств, но не было нигде такой красавицы, как Алтын-Сырга! Щеки алые, что цветы пиона, глаза — горные озера, брови — два летящих крыла, а косы... Взглянет — будто солнце, отвернется — месяц красный... И вот Ак-Кюн и Алтын-Сырга поставили новый аил, а через тюндук-дымоход — молодая березка у них: в честь медового месяца. И зажили они душа в душу, водой не разольешь... Будешь слушать, Табыл? А то брошу, да и грех будет перед ихней памятью.
— Говорите, дядя, рассказывайте, — Табыл не раз уже слышал от него эту легенду, но не обижать же старика. Да и не зря он рассказывает.
— Ну, вот. Хан монголов Богодой пришел с мечом на Алтай-батюшку. Войско у него несметное, как деревьев в тайге. Подослав шелковые гривы, пали на поле битвы лучшие из аргамаков, уснули навеки отважные батыры. Горы наши священные покрылись трупами, реки кровью потекли. Ы-ы, — качает седой головой старик, — одолел нас тот каменносердый хан Богодой. От горя и слез поседели вершины Алтая-батюшки... И проведал тут хан про красоту Алтын-Сырга. Повелел найти ее и привести к своему шатру. А если она не придет, народ ее будет в рабстве, Алтай весь предадут огню... Ведь все это было, Табыл, на самом деле было!.. И вот в полнолуние сидит Алтын-Сырга на белом ковре возле шелкового шатра хана Богодоя. Ну-ка, Ярымка, наливай чай, а то в горле пересохло... Вот теперь хорошо... Как увидел хан Богодой Алтын-Сыргу, ослепила его красота. «Золота и серебра у меня больше, чем звезд на небе, — сказал он и взял за руку Алтын-Сыргу. — Хочешь, все тебе отдам?» — «О, хан Богодой, храбрый батыр, — отвечает красавица, — кольчуга твоя тверда и холодна». И она расстегнула кольчугу на его груди. В тот же миг со свистом вонзилась стрела в сердце хана. А стрелу ту пустил Ак-Кюн, сидевший в засаде на вершине лиственницы.
Тут дядя сделал передышку. Трое посидели молча. Пиалы положили на стол.
— Окружила стража Ак-Кюна и его жену Алтын-Сыргу. Они стояли рядом, с гордо поднятыми головами. Вот какие люди были в старину! А теперь... Вот как было... Стража на куски изрубила Ак-Кюна. Грудь Алтын-Сырга прокололи пикой, но, к счастью, не задела пика ее сердца. Выжила она, а зимою родила Тас-Кедима. От него и пошел наш род. О, дай господи, нашим предкам...
Тихо, кротко сидела мать Табыла. В благодарность к предкам погладила себе косы:
— Все же крепок корень у жизни, — выдохнула она. — Жизнь должна продолжаться.
— Да, да, — согласился дядя. Один он на этом свете. Трое было у него сыновей, но их «съела» война. — Давай, Табыл, поедем ко мне на стоянку. Соль отвезем. Ружье возьмешь мое, может, козла-курана подкараулишь...
...В помутневшем рассветном небе — редкие звезды. Табыл лежит в засаде, смотрит на них и не замечает, что ружье его свалилось с упора. Он давно позабыл и про седловину, где вот-вот должен появиться козел-куран на соляную приманку.
Она дала слово: когда кончатся каникулы и она поедет обратно в город, они встретятся у той деревни, где тогда вместе ждали машину.
Табыл отпросился у бригадира и пришел к остановке. Автобус, которого он с нетерпением ждал, приходил вечером. Он выплыл из густой пряжи снега, сверкая огнями. С гулко стучащим сердцем Табыл высматривал сходивших на остановке. В окне мелькнула белая шаль и толстая коса. Табыл весь подался вперед. Нет, не она.
Автобус давно скрылся в снежной мгле, а Табыл все стоял, прижавшись к гудящему телефонному столбу. Мохнатые снежинки роились в свете фонаря и исчезали в темноте, а он все шептал этим снежинкам, этому темному небу: «Где ты, девушка?..»
Мысли его тонким пучком пробивались сквозь снеговую завесу к той просторной, как степь, долине, где шли они рядом к тесному ущелью Катуни, к тропинке, которая довела их до маленькой, в сорок дворов, деревеньке среди тайги, до избушки, одиноко стоящей среди кустов кислицы — красной смородины.
— Увидимся завтра? — превозмогая робость, спросил Табыл, касаясь ее руки.
— Не знаю...,
— Как же так?
— Мне заниматься надо.
— А когда же?
— Как-нибудь...
Весь продрогший, Табыл пришел за полночь в пропахшую капустой избушку к знакомой старухе и пролежал на печи, не сомкнув глаз, пока не забрезжило в окнах.
На чабанской стоянке залаяла собака. Недвижны замерзшие гривы гор, от тишины звенит в ушах, тих чернеющий в ложбине лес; скала с торчащими на макушке кустами ясно вырисовывается на фоне неба. Кайрако-он! Как похожа эта скала на голову человека, зарытого по самые плечи в землю; два углубления — глаза, темная пасть пещеры — словно скривившийся от боли рот, колючки на вершине — будто вставшие дыбом волосы. А по обе стороны скалы рукастые корни свалившихся от бурь лиственниц.
...Он все же увидел ее. Снова отпросившись у бригадира, добрался до города, нашёл общежитие, вызвал ее. Они долго ходили по ледяным улицам, среди уснувших домов, под замерзшим добела небом, в сиянии колючих звёзд, Потом стояли, облокотившись на железные перила моста. Табыл все повторял: «Почему ты меня обманула? Почему? Я ждал. Ведь мы договорились». А девушка молчала. Круглое лицо ее было бледным и печальным. И снова виделся Табылу беспомощный эличёнок, заблудившийся в кустах и жалобно зовущий свою мать.