Владимир Набоков - Лолита
«Какие вещи?»
«Ах, странные, поганые, фантастические вещи. Видишь ли, у него там были и девочки и мальчики, и несколько взрослых мужчин, и требовалось, чтобы мы бог знает что проделывали все вместе в голом виде, пока мадам Дамор производила киносъемку». (Жюстине маркиза де Сада было вначале двенадцать лет).
«Что именно — проделывали?»
«Ах, гадости… Ах я, нет, право же, я…» (Она произнесла это «я» как сдавленный крик, прислушиваясь к источнику тягучей боли, и за неимением слов растопырила все пять пальцев угловато разрезающей воздух руки. Нет — не могла, отказывалась подробнее объяснить в присутствии ребенка, которого несла.
Что ж, дело.
«Да и какое это имеет значение теперь», сказала она, кулаком уминая подушку и затем поворачиваясь животом вверх на диване. «Дикие вещи, грязные вещи. Я сказала — нет, ни за что не стану — (она наивно употребила непечатный вульгаризм для обозначения прихоти, хорошо известной нам обоим) твоих мерзких мальчишек, потому что мне нужен только ты. Вот и вышвырнул он меня».
Оставалось немного досказать. В ту зиму (1949–1950), Фэй и она тяжелым трудом зарабатывали на жизнь. В течение двух лет она переходила с места на место, работая в маленьких пришоссейных ресторанах, а потом встретила Дика. Нет, она не знала, где находится тот. Вероятно, где-нибудь в Нью-Йорке. При его знаменитости, она, разумеется, легко бы его нашла, если бы захотела. Фэй попробовала вернуться в ранчо, но оно просто не существовало больше — сгорело дотла, ничего не оставалось, только черная куча мусора. Это ей показалось так странно, так странно…
Что ж, у Мак-Ку было тоже похожее имя, и тоже сгорел дом.
Она прикрыла глаза и разинула рот, откинувшись назад на подушку и опустив одну байковую ножку на пол. Пол шел слегка под уклон, стальной шарик докатился бы прямо до кухни. Я знал теперь все, что мне нужно было знать. В мои намерения не входило терзать мою милочку. Где-то за лачугой Билля радио запело после трудового дня о безумной, обреченной любви, и вот она была передо мной, уже потрепанная, с уже не детскими вспухшими жилами на узких руках, с гусиными пупырышками на бледной коже предплечий, с неёмкими «обезьяньими» ушами, с небритыми подмышками, вот она полулежала передо мной (моя Лолита!), безнадежно увядшая в семнадцать лет, с этим младенцем в ней, уже мечтающим стать, небось, большим заправилой и выйти в отставку в 2020-ом году, и я глядел, и не мог наглядеться, и знал — стол же твердо, как то, что умру — что я люблю ее больше всего что когда-либо видел или мог вообразить на этом свете, или мечтал увидеть на том. От нее оставалось лишь легчайшее фиалковое веяние, листопадное эхо той нимфетки, на которую я наваливался с такими криками в прошлом; эхо на краю красного оврага, с далеким лесом под белесым небом, с бурыми листьями, запрудившими ручей, с одним последним сверчком в сухом бурьяне… Но, слава богу, я боготворил не только эхо. Грех, который я бывало лелеял в спутанных лозах сердца, mon grand peche radieux[123], сократился до своей сущности: до бесплодного и эгоистического порока; и его-то я вычеркивал и проклинал. Вы можете глумиться надо мной и грозить очистить зал суда, но пока мне не вставят кляпа и не придушат меня, я буду вопить о своей бедной правде. Неистово хочу, чтобы весь свет узнал, как я люблю свою Лолиту, эту Лолиту, бледную и оскверненную, с чужим ребенком под сердцем, но все еще сероглазую, все еще с сурмянистыми ресницами, все еще русую и миндальную, все еще Карменситу, все еще мою, мою… Changeons de vie, та Carmen, allons vivre quel-que part ou nous ne serons jamais separes[124]. Огайо? Дебри Массачусетса? Мерри Мэй? Все равно, даже если эти ее глаза потускнеют до рыбьей близорукости, и сосцы набухнут и потрескаются, а прелестное, молодое, замшевое устьице осквернят и разорвут роды — даже тогда я все еще буду с ума сходить от нежности при одном виде твоего дорогого, осунувшегося лица, при одном звуке твоего гортанного молодого голоса, моя Лолита.
«Лолита», проговорил я, «это, может быть, бессмысленно и бесполезно, но я должен это сказать. Жизнь весьма коротка. Отсюда до старого автомобиля, который так хорошо тебе знаком, двадцать, двадцать-пять шагов расстояния. Это очень небольшая прогулка. Сделай эти двадцать пять шагов. И будем жить-поживать до скончания века.
Carmen, voulez-vous venir avec moi?[125]
„Ты хочешь сказать“, ответила она, открыв глаза и слегка приподнявшись (змея, собирающаяся ударить), „ты хочешь сказать, что дашь нам (нам!) денег только если я пересплю с тобой в гостинице? Ты это хочешь сказать?“
„Нет, нет. Ты меня превратно поняла. Я хочу, чтобы ты покинула своего случайного Дика, и эту страшную дыру, и переехала ко мне — жить со мной, умереть со мной, всё всё со мной“ (даю общий смысл моих слов).
„Ты ненормальный“, сказала она, по-детски гримасничая.
„Обдумай, Лолита. Никакой разницы не будет. Кроме — одной вещи, но это не важно (отмены казни, я хотел сказать, но не сказал). Во всяком случае, даже если ты откажешься, ты все равно получишь свое… trousseau“[126].
„Ты не шутишь?“, спросила Долли.
Я передал ей конверт с четырьмястами долларами и чеком на три тысячи шестьсот.
Неуверенно, с опаской, она приняла шоп petit cadeau[127], и вдруг лоб у нее залился очаровательной розовой краской.
„Погоди-ка“, проговорила она с мучительной силой, ты нам даешь четыре тысячи монет?»
Я прикрыл лицо рукой и разразился слезами — самыми горячими из всех пролитых мной. Я чувствовал, как они вьются промеж моих пальцев и стекают по подбородку, и обжигают меня, и нос у меня был заложен, и я не мог перестать рыдать, и тут она прикоснулась к моей кисти.
«Я умру, если тронешь меня», сказал я. «Ты совсем уверена, что не поедешь со мной? Нет ли отдаленной надежды, что поедешь? Только на это ответь мне».
«Нет», сказала она, «нет, душка, нет». Первый раз в жизни она так ко мне обратилась.
«Нет», повторила она. «Об этом не может быть речи. Я бы скорее вернулась к Ку. Дело в том, что» —
Ей не хватило, видимо, слов. Я мысленно снабдил ее ими — («…он разбил мое сердце, ты всего лишь разбил мою жизнь»).
«Это так дивно», продолжала она, — упс! (конверт соскользнул с дивана на пол, она подняла его), «так невероятно дивно с твоей стороны… такую уйму денег! Это разрешает все вопросы. Мы можем выехать хоть на будущей неделе. Перестань плакать, прошу тебя! Ты должен понять. Позволь мне принести тебе еще пива? Ах, не плачь! Мне так жалко, что я так обманывала тебя, но ничего теперь не поделаешь».
Я вытер лицо и пальцы. Она улыбалась глядя на cadeau. Она ликовала. Хотела позвать Дика. Я сказал, что через минуту мне будет пора уезжать, и что совсем, совсем не хочу его видеть. Мы попробовали найти тему для разговора. Почему-то, я все видел перед собой — образ дрожал и шелковисто поблескивал на влажной сетчатке — яркую девочку двенадцати лет, сидящую на пороге и камушками звонко попадающую в пустую жестянку. Я уже начал говорить — в поисках небрежного замечания: «Интересно, что случилось с маленькой Мак-Ку — поправилась ли она?…» — но остановился во время, боясь, что она возразит: «Интересно, что случилось с маленькой Гейз?» В конце концов, пришлось вернуться к денежным вопросам. Переданный ей чек представлял собой чистый доход от сдачи материнского дома. Она удивилась — думала, что он давным-давно продан. Нет еще (я впрочем, действительно это сказал ей в свое время, чтобы порвать всякую связь с Рамздэлем). Поверенный скоро пришлет ей полный отчет о финансовом положении. Положение — отличное. Дом можно продать за приличную цену. Некоторые из недорогих акций, принадлежавших ее матери, необыкновенно поднялись. Нет, мне правда пора. Пока мне идти, и найти его, и его уничтожить.